Страница 13 из 152
— Иди, дедушка зовет!
Отец и дед сидели за кипящим самоваром.
— …переродом засею, а по Чалыкле белотурку думаю пустить.
— Найдешь ли рабочих-то?
— Ну, этого добра много! У меня теперь везде машины работают.
— Хорошо ли машины-то? Поглядеть бы надо съездить.
— И глядеть нечего: все за первый сорт идет.
Дедушка помолчал, подумал о чем-то, поглаживая бороду; Витька заметил: рука у деда стала сухой, желтой, и синие жилки на ней обозначались, вот как на носу. Поглядел дед на Витьку, улыбнулся:
— А внучек как?
— Что ж внучек! — ответил папа. — У внучка дела не надо быть лучше. Намедни сам я в училище был: все учителя хвалят.
— Вот, слава богу, умник!
— В кого же ему дураком быть? — усмехнулся отец. — Дедов внучек-то!
Дедушка потянулся к Витьке, поцеловал.
— Дедушка, а я когда буду воевать?
— Хе, ты все про это. Подожди малость. Твой черед впереди.
Дед опять задумался.
— Надо бы мне самому съездить, поглядеть, направить.
— Ну, куда ты, папаша? Вишь, ты какой кволый стал!
Они заговорили опять про свое, оба бородатые, оба лобатые, суровые, и носы у обоих здоровенные. А Витька опять в сад, и чашку чаю не допил…
Уже в конце весны раз приехал дед из сада домой в город, дрожащий, сумрачный, но весь этакий решительный, и потребовал:
— Иван, вези меня за Волгу.
Побледнел тогда Витькин отец.
— Зачем, папаша?
— Хочу в остатний раз на хутора поглядеть. Чую: к осени умру.
О-го-го что было, как сказал он это слово: умру!
— Куда тебе ехать в такую даль? Умрешь дорогой. Здесь в спокое…
А дед бух палкой в пол:
— Вези, тебе говорю!
И разом все примолкли: вот какое в голосе у деда было!
Дня этак через три на волжском пароме — кибитка с кожаным верхом, на рессорах, похожая на большого жука; мужики и бабы боязливо заглядывали под верх:
— Кто это там? Не исправник ли?
А в кибитке, в темноте, борода белеет — большущая, волнистая. Узнали мужики, и шепот кругом пошел:
— Сам Андронов едет! Старик Михайло…
— А это кто высокий с ним?
— Это его сын, Иван.
— А-а-а!..
И все украдкой — на них, на них, этакие смущенные, в полном сознании своего ничтожества. И, наверное, не заметили бы большелобого реалиста в белой парусиновой курточке, что жадно глядел на Волгу, на мужиков, на дальний берег, — жадно, потому что ехал впервые в пустыню. Да нельзя не заметить: чуть реалистик подойдет к борту, из кибитки голос:
— Витька, куда ушел? Утонешь! Иди сюда!
И такой непривычный для слуха голос был, ласковый. Это сам Андронов-то, суровый старик Михайло! А на пароме шепот благоговейный.
— Ишь ты, о внуке как пекется!
— Свое, дорого!
Витька в кибитке, а сам ждет, ждет, ждет: когда же пустыня? Он много думал о ней, ждал.
Она — старуха старая, с сумрачным, свирепым лицом, исхлестанным морщинами, большая-большая, она не пускает человека, она не пускает Андроновых; зимой она дует ледяными ветрами, а летом — зноем и мглой, от которых мертвеет жизнь. Так говорит дед:
— Мы ей — жизнь, она нам — смерть. Ну, только шалишь, мы не поддадимся!
Витька ждал: он увидит эту пустыню, что посылает мертвящие ветры. Заглянет в ее сердитые глаза. Пусть боязно это, но заглянет.
Паром пристал к берегу. Через песчаные прибрежные отмели поехали Андроновы, и колеса кибитки глубоко тонули в песке. Потом дорога — между талами, потом по берегу потянулись немецкие колонки — аккуратные домики, скучные кирки, за колонками — хутора, и везде вокруг хуторов и колонок — поля, поля, поля…
— Дедушка, где же пустыня?
— Дальше, миляк, дальше! Теперь пустыня отодвинулась, мы ее шуганули. Бывало, едешь здесь — ни тебе посева, ни тебе кустика, ни тебе хутора. Типчак один желтел, да ковыль, да бурьян, да кое-где лесок. А теперь, гляди-ка, благодать какая! Отодвинули пустыню.
Ехали тогда весь день. Все поля, хутора, и никакой пустыни. Поля да синяя небесная чаша над ними, а по краям ее кое-где белые церкви: там села. И долгой показалась Витьке дорога. Глянуть вперед — никого, глянуть назад — никого! Только кибитка, похожая на черного жука, ползущего среди зеленых просторов. В кибитке сам дед и Витька, на козлах — кучер Храпон; позади кибитки — легкая коляска: там едет Витькин отец. Лишь порой — далеко — обоз. И верблюды. О, их много здесь! Витька глядел на них жадными глазами. Верблюды шагали широко, равномерно, чуть вытянув длинную шею, а голова маленькая, лодочкой, глаза большие, печальные, умные. Голова, шея и тело у верблюдов неподвижны, только ноги как весла: цоп-цоп-цоп! — мягко ступали по мягкой степной дороге. И птиц многое множество. Нарядные кулики сидели на дорогах: вот лошадь наступить готова — только тогда слетали. Косокрылые усатые дрофы тяжело поднимались из травы рядом с дорогой и, хлопая крыльями, летели прочь. Дед сказал:
— По пуду бывают.
— Кто?
— Дудаки-то эти. Бывало, когда я помоложе был, верхом на лошадь — да за ними, да плетью… Бежит, бежит, а подняться не может: тяжела. И убьешь.
— А вон скворцы.
— Где?
— Вон по дороге ходят.
— Это жаворонки черные. Скворцы сюда только осенью налетают.
И так ново было: и черные жаворонки, и большие серые суслики-свистуны, что, как кошки, мелькали то и дело по траве, и плаксивые пигалицы над лывинами, и густые стаи уток на синих озерах.
В пригрев, когда солнце сильно начинало припекать, все дали менялись. Видать: над зелеными полями, над лугами прозрачной мелькающей рекой лился нагретый воздух. И все вдали — хутора, пригорки, редкие деревья — отрывалось от земли, возносилось, меняло очертания, точно воздушные, неясные замки.
На второй день перед полуднем доехали до хутора, где красные кирпичные амбары для хлеба и машин, кирпичные конюшни для скота и кирпичный дом для приказчика и рабочих. Издали они завиднелись, и дед долго в них всматривался.
— Постой, Храпон, это наше?
— Так точно.
Дед нахмурился.
— Когда же построили?
— Недавно.
— А ну остановись!
Храпон остановил лошадей.
Иван подъехал. А хутор — вот он рядом, но не хочет старик въезжать туда.
— Иван, это что же такое будет?
— Ты насчет чего, папаша?
— Не виляй! — закричал свирепо дед. — Я тебя спрашиваю: откуда эти постройки?
— В третьем году поставили.
— А я где был?
— Дома.
Витька видел, как отец побледнел.
Дедова палка сама щелкала по дну кибитки. И дед стал весь малиновый, лицо из-за бороды пылало красным заревом.
— Перевод деньгам только делаешь. У, шкура!
Так свирепый и приехал дед на хутор. Все ходил, бурчал что-то под нос. И только когда увидел все хозяйство, крепко слаженное, сказал сыну милостиво:
— А ты это, пожалуй, хорошо удумал. Навеки сколочено.
Отец сразу повеселел.
— А чего глядеть-то? Мы не на один год поселились. Мазанки — шут ли в них толку? Пять лет простоит — строй другую. А тут без хлопот!
Дед самодовольно посмотрел на Витьку, смеясь одними глазами:
— Вот тебе, брат, и пустыня! Шабаш!
И помолодел будто. И уже любовно смотрел в степные просторы.
Когда опять выехали степью за хутор, самодовольно поглаживал бороду аршинную.
— Вот и наши края пошли. Видишь песок? Здесь пустыня была. Пришел я в те поры — только трава да песок, да киргизишки табуны свои гоняли. Десять годов не прошло — все распахал. Стоп, пустыня-матушка, отодвигайся, нам не до тебя!
Дед повел рукой, будто отодвинул кого.
А Витька ждал: когда же будет пустыня? Но только зеленые просторы, стаи птиц над дальними полями, маленькие церкви на краях степи, теплый ветер, хутора. И нигде никакого лица.
На четвертый вечер остановились ночевать на хуторе Красная Балка. Дед к вечеру заохал, опять заворчал недовольно.
— Ты, дедушка, что?
— Кости, внучек, ломят: ненастье завтра будет.
После заката работники собрались на краю степи, у колодца.