Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 89

Березкин, циник, с заметною наклонностью к спиртным напиткам, занимал меня рассказами, очевидно, иностранного (немецкого) происхождения о Петре первом. "Мы должны, говорят немцы,- так сказывал мне Березкин,- богу молиться на Петра да свечки ему ставить,- вот что". Из медицины Григорий Михайлович сообщал мне также что-то тогда меня крепко интересовавшее, но уже не припомню, что именно; подарил какой-то писанный на латинском языке сборник с описанием, в алфавитном порядке, растительных веществ, употребляемых в медицине; я много узнал и наизусть запомнил научных терминов: emeticum, drasticum, diureticum, radix ipecacuanhae и т. п.

За год и более до вступления на медицинский факультет я уже знал массу названий и терминов, и это мне много пригодилось впоследствии. Но детская привязанность к словоохотному Березкину у меня основывалась, конечно, не на расчете профитировать и от него что-нибудь, а на потешавших меня шуточках и прибауточках; ими изобиловала наша беседа.

- Ну-те-ка, ну-те,- бормочет скороговоркою Григорий Михайлович,напишите-ка: во-ро-бей.

Я и пишу, и, написав последний слог, вдруг получаю щелчок по голове.

- Это что?

-Сам же просил: прочти последний слог!-отвечает, заливаясь от смеха, Григорий Михайлович.- А хочешь, спою песенку?

- Какую?

-Ай ду-ду...

Я притворяюсь, будто не знаю значения этой песни, уже не раз испытанного моим лбом.

- Ну-ка, спойте.

- Ай ду-ду, ай ду-ду,- затягивает хриплым голосом Березкин,- сидит баба на дубу.

Полный текст таков: "Ай ду-ду, сидит баба на дубу; прилетела синица-что станем делати? пива что ли нам варити? сына что ли нам женити? Ай, сын мой, отдай бабе голову, ударь бабу по лбу... отдай мою голову, ударь бабу по лбу!..".

Я убегаю со смехом. Березкин промахнулся - я не баба, и лоб не получил щелчка.

- А вот латинист, отгадай-ка, что такое,- и опять стаккато; (Отрывисто) Si caput est, currit; ventrem adjunge, volabit; adde pedes, comedes, et sine ventre, bibes. (Если есть голова-бежит; присоединишь живот-полетит: придашь ноги-съешь; без живота-пьешь.) Отвечаю, не запинаясь:

- Mus, musca, muscatum, mustum. (Мышь, муха, мускатный орех, сусло)

(П. приводит здесь старинную латинскую загадку, основанную на игре слогов: первый слог-голова, второй-живот, третий-ноги. Разгадка получается такая: первый слог-мышь, второй-муха, третий- мускатный орех; первый и третий вместе-сусло. Загадка включалась в различные сборники, начиная со средних веков. Один из таких, позднейших, сборников (Биндера, 1857 г.) любезно указал мне Ф. А. Петровский.)

- A, знаешь уже; а от кого узнал?

- Да не от вас (я лгу),-я и прежде знал.

- То-то, прежде знал; отчего же прежде не говорил?

- Да я нарочно.

А всего приятнее моему детски-наивному тщеславию было слышать от старика, как он меня хвалил и величал; верно, и я для него был занимателен.

- Ну, смотри, брат, из тебя выдет, пожалуй, и большой человек; ты умник, вон не тому, не Хлопову, чета.

Хлопов - это был ученик из пансиона Кряжева, живший некоторое время у нас, грубоватый и как-то свысока обходившийся с Березкиным.

Андрей Михайлович Клаус - оригинальнейшая и многим тогда в Москве известная личность. Это был знаменитый оспопрививатель еще екатерининских времен. (А. М. Клаус до Москвы жил в Уфе, где, между прочим, состоял врачом в семье С. Т. Аксакова (1791-1859), у которого оставил хорошие воспоминания. По словам автора знаменитой "Семейной хроники", К. был предобрейший, умный, образованный человек; любил детей.)

Аккуратнейший старикашка, в рыжем парике, с красною добрейшею физиономией, в коротких штаниках, прикрепленных пряжками выше колен, в мягких плисовых сапогах, не доходивших до колен; между черными штанами и сапогами виднелись белые чулки.





Всей нашей семье в течение многих лет Андрей Михайлович привил оспу, и потому считал своею обязанностью ежегодно навещать нас в табельные дни, завтракал, с особенным аппетитом кушал бутерброд, зимою - с сыром, а весною (на святой) - с редиской.

Меня лично он занимал, кроме своей оригинальной наружности, маленьким микроскопом, всегда находившимся при нем, в кармане. Раскрывался черный ящичек, вынимался крошечный, блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглою, клался на стеклышко,- и все это делалось тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца минуты, когда он приглашал взглянуть в его микроскоп.

- Ай, ай, ай, какая прелесть! Отчего это так видно, Андрей Михайлович?

- А это, дружок, тут стекла вставлены, что в 50 раз увеличивают, Вот, смотри-ка.- Следовала демонстрация.

Третий вхожий в наш дом и занимательный для меня знакомый, Яков Иванович Смирнов, сослуживец отца, привлекал мою ребяческую наивность собственно глупостью. Не то, чтобы он сам был глуп, но какой-то точно еловый, неповоротливый, высокий, прямой, как шест. Когда он, поздоровавшись, садился, я тотчас же являлся возле его стула и приготовлялся смотреть, как Яков Иванович начнет вынимать из кармана свой клетчатый синий платок, складывать его в кругленький комочек, а потом поднесет его к носу, утрется и подержит его в руке с полчаса, прежде чем опять положит в карман. Яков Иванович (сын священника, учился когда-то в семинарии) рассказывает матушке,- а она крестится от содрогания,- что попы частицы вынутых просфор сбирают, сушат и едят со щами.

- Что это, Яков Иванович, вы рассказываете за ужасы, да еще и при детях,как это вам не грех?

- Помилуйте, сударыня, да то ли еще делают наши попы; они греха не знают !....].

Василий Феклистыч Феклистов - так звали наши домашние студента Феоктистова - доставлял мне также чисто детскую радость. Я детски радовался, что готовлюсь в университет, и занимался прилежно с Феоктистовым; мне доставлял наслаждение и осмотр его медицинских книг - какой-то старинной анатомии с картинками, какой-то терапии с рецептами, но всего более и с каким-то невыразимо-приятным трепетом сердца,- это я как будто еще теперь чувствую,- разбирал я принесенный однажды Феоктистовым каталог университетских лекций.

- Какие лекции буду я слушать? Вот Юст Христиан Лодер - анатомия человеческого тела. Буду?

- Непременно.

- Вот Ефрем Осипович Мухин - физиология по Ленгоссеку. Это что такое? Да Мухин, что бы ни читал, буду, непременно буду слушать. Василий Михайлович Котельницкий-фармакология или врачебное веществословие. Василий Феоктистыч! Это что за наука?

- Да о действии лекарств.

- Ах, вот любопытно-то: как действует рвотное, как слабительное; а я ведь уже знаю, что radix ipecacuanhae - emeticum; radix jalapae - drasticum.

- A почему это вы знаете? откуда это вы взяли?

- А вот позвольте, я сейчас принесу вам книжку Григория Михайловича Березкина,- все, все есть, преинтересная.

Приношу и показываю. Феоктистов с важным видом и презрительно улыбаясь (эту улыбку я воображаю, когда пишу эти строки, диктуемые воспоминанием), перелистывает драгоценный дар Березкина и, отдавая мне назад, говорит:

- Старье! старье! Будете студентом, так просите папеньку купить вам фармакологию Иовского, перевод с немецкого, Шпренгеля.

- А дорого она стоит?

- Да рубля три или четыре.

- Попрошу непременно.

Между тем время идет. Мы сходили к Троице помолиться;

Феоктистов с нами; экскурсия продолжалась дня четыре и служила отдыхом, хотя, по правде сказать, ни я, ни Феоктистов не уставали от наших занятий. В этой экскурсии мы не останавливались в Мытищах и Троицкую ризницу не посещали; поэтому все, что я говорил прежде о моих детских воспоминаниях о Троице, относится, несомненно, к прежнему времени (т. е. к моему 7-8-летнему возрасту, к 1817-1818 гг.).

Наконец, настало время и вступительного экзамена. Я не помню решительно ничего о том, что я чувствовал, когда ехал с отцом в университет на экзамен; но, верно, ни надежда, ни страх не волновали меня чересчур; я живо помню, например, мой первый экзамен в пансионе Кряжева; волнение, с которым я отвечал тогда на заданные вопросы, как только вспомню о нем, кажется мне неулегшимся еще до сих пор; вижу, как в отдаленном тумане, Дружинина (директора гимназии, присутствовавшего на экзамене), сидящего в больших, для него нарочно приготовленных креслах; смотрю на проходящего с подносом толстого пансионного дядьку, плутовски улыбающегося мне мимоходом и подмигивающего одним глазом. Помню живо чью-то добрую усмешку и колкое замечание священника на мое слишком наглядное изложение сновидений фараона. "Ему грезилось",- повторял я несколько раз в моем одушевленном жестами рассказе. "Снилось, снилось, снилось",замечал останавливая меня каждый раз на полслове, законоучитель. И все это было два года ранее моего первого университетского испытания.