Страница 132 из 144
Вот тут-то мы, что называется, и обмишурились с Вами, милый Игорь Васильевич. Конечно, это не наша вина - с природой, если она заартачится, сладить трудно, а все досадно.
Налюбовавшись на льва, вернулась я на Лиговку. Очередь там еще выросла, особенно вправо. Особенно дети бросались в глаза. Они заглядывали в щели досок, которыми были забиты окна большого магазина. В щели видны были дамские шляпы на болванках и гипсовые женские ноги в шелковых чулках. А женщины в очереди были в платках, и рюкзаки на их спинах были так набиты, что ясно было - вряд ли туда можно втиснуть хотя бы пару шелковых чулок. У их ног на асфальте были их дети. Они спали на асфальте, ели на асфальте, переодевались на асфальте. Некоторые с блаженством на личиках пили воду из жестяных бидонов, иногда из игрушечных. Девочки в белых и розовых бантах сидели на какой-то штанге, как воробьи на проволоке. И окончательно расхотелось мне уезжать.
Сразу после Лиговки я, в своем азартном желании повидать как можно больше, поехала на Витебский вокзал. Там я видела тот митинг ленинградских ополченцев и сцены прощания их с родными, которые описаны в "Вале". Вернулась домой с сердцем, измученным тоской, и с твердым решением не уезжать.
Но все-таки в моих военных скитаниях мне пришлось побывать в эвакуации в городе Перми на Каме. Работая там в газетах, я часто бывала по их заданиям на предприятиях, где наряду со взрослыми работали дети, мальчики и девочки, и где я каждый день видела в скверике мокрые щиты с объявлениями, где требуется рабочая сила либо ученики. Откликались на объявления главным образом эвакуированные детишки. Их трудоустройством занимался Пермский горсовет.
Повествование, начало которого шло от Лиговки августа 1941 года, стало находить свое продолжение на пермской почве, а затем, в 1945 году, уже по возвращении моем в Ленинград, когда я вплотную столкнулась с людьми, пережившими блокаду, и приняла в себя их пронзительные рассказы, сама жила жизнью реэвакуированных, вечно в поисках приработка и в мечтах о том, чтобы поскорее отоварить мясные и жировые талоны, продолжение это нарастало уже почти непроизвольно. Когда в 1946 году я с другими писателями была на встрече с работниками ЦК комсомола, я поделилась моими замыслами написать о тыловых детях военных лет, но окончательно рассказы "Валя" и "Володя" были доработаны только в 1959 году. Значит, восемнадцать лет ушло у меня на создание этих простеньких рассказов...
Может быть, это вышло оттого, что я долго не могла определить жанр этих произведений. Сперва я задумала сделать из накопленного материала большой роман, но работа не пошла, и я поняла, что решение мое неверно. Тогда я решила сделать не один роман, а пять. Чтобы каждый из этих пяти заключал в себе какой-нибудь этап Валиной жизни. С этой задумкой тоже решительно ничего не вышло. Мне самой стало скучно писать об этих этапах. Наконец я поняла, что, собственно, передо мной находится. Пять романов превратились в два небольших рассказа, где вместо одной героини Вали оказалось два героя - Валя и Володя.
Правда, пришлось ввести много новых действующих лиц: Олега с его матерью, тетю Дусю, Ромку с его женой Зиной и других, иногда даже не имеющих имен, например мать Василька или детдомовскую кухарку - жену дяди Феди, колхозницу, правящую лошадьми. Зато я до сих пор помню ту радость, которую испытывала за этой работой, в которую можно было уложить все запомнившиеся черты военных дней, вплоть до висящей в небе серебряной колбасы и девочки, несущей в авоське капустный кочан.
Как я радовалась, когда у меня написалась Большая Девочка, которую уводит из очереди ее любимый, или пейзаж, сопутствующий отъезду Вали и Люськи из детского дома. Вообще великая вещь - сокращение, сжимание написанного, превращение материала из жидкого месива в твердые сгустки. Я не могу себе представить литератора, который, начав с первой строчки, пишет все свое сочинение до последнего слова, не отходя, как говорится, от кассы. Обязательно в какой-то час, когда голова мыслит особенно ясно, он подступит к своей рукописи с целью сократить ее. И не страшно, если он сократит лишнее. В нашем деле, по моему мнению, надо помнить, что слово серебро, а умолчание - золото... Нужно верить в мыслительные способности читателя. Если писатель чего-то не досказал, читатель мысленно доскажет сам, на основании собственного опыта. Когда же все, до последних деталей, разжевано и выболтано - читатель не находит работы для своей мысли и начинает скучать за книгой. А ведь давным-давно сказано, что все произведения искусства хороши, кроме скучных.
Когда эти рассказы были опубликованы в журнале "Октябрь", где их с чрезвычайным радушием принял покойный редактор "Октября" писатель Ф. И. Панферов, то некоторые писатели письменно выразили мне свой протест против определения этих произведений словом "рассказы".
В числе этих опротестователей был Юрий Нагибин. Я ему ответила, вероятно, очень невежливо и даже невежественно, что, на мой взгляд, никаких жанров нет вообще. Мне и в самом деле часто кажется, что в наши дни, в связи с кризисом романной формы и распространением формы литературного киносценария, точное определение жанра в литературе стало чрезвычайно затруднительно.
В самом деле, где граница между рассказом и повестью, между повестью и киносценарием? Пока что на эти вопросы нет ни одного вразумительного ответа. Это, конечно, очень развязывает руки писателю. Правда, и оглядываясь на прошлое, я не понимаю - почему блистательный роман Лескова "Леди Макбет Мценского уезда" назван очерком? А его же очерк "Воительница" воспринимается при чтении как явление жанра драматургического. Иной раз даже печально видеть, как еще, в сущности, не устроено наше хозяйство. Но помочь его устройству можно только одним: непрерывными поисками старых и молодых, многоопытных и ничего не умеющих.
Я уже рассказывала, что редактор ленинградского альманаха Б. М. Лихарев в начале 1959 года обратился ко мне с просьбой несколько переработать (вернее, дописать) мою старую повесть о рабочей семье, о женщине Евдокии, принявшей под свое крыло нескольких сирот и создавшую этим сиротам счастливое детство. Я с удовольствием вернулась к этой повести, наскоро написанной еще в Перми в трудные годы эвакуации и печатавшейся только один раз в альманахе "Прикамье". Борис Михайлович Лихарев одобрил новый вариант повести (теперь я ее назвала "Евдокия", по имени главной героини).
Под этой женщиной я разумела нашу Родину - истинную матерь всех обездоленных и нуждающихся в заботе.
Вскоре после опубликования "Евдокии" ко мне вдруг внезапно (судьба всегда приходит внезапно), без предварительного уговора, без телефонного звонка, пришел известный кинорежиссер Сергей Аполлинариевич Герасимов, один из создателей и руководителей советского кино.
Не знаю (не спросила), был ли его визит абсолютно случайным, или он прочел в альманахе "Евдокию", думаю - первое, потому что о "Евдокии" он не заговаривал, а стал убеждать меня попробовать свои силы в кино. Я имела уже на этом поприще нерадостный опыт работы над киносценарием "Спутники", это были, как говорится, сплошные слезы, во всяком случае - сплошные неприятности, и в результате фильм не вышел на экран. Эта история оставила во мне такие тягостные воспоминания, что я ни за что не соглашалась на новые опыты на этом пути. Герасимов приводил всевозможные доводы, уговаривал меня, как раскапризничавшегося ребенка, потом вдруг сказал:
- А давайте посмотрим, что из вашей прозы можно было бы положить в основу литературного киносценария.
Я быстро прикинула, что же у меня есть подходящее, и вдруг вспомнила, что в самом низу моего книжного шкафчика лежит папка с несколькими машинописными экземплярами "Евдокии", и сказала:
- Есть одна маленькая рукопись, но она очень слабая, ученическая.
- А вы нам покажите, - сказал Сергей Аполлинариевич. - Я, знаете, ищу что-нибудь для одной моей очень способной ученицы Тани Лиозновой. Жаждет девочка что-нибудь сделать, а найти ничего подходящего не можем.