Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 26



Толстый человек с красным лицом и рыжими усами расставлял на столе бутылки кашассы и жестяные тарелки с жареной бараниной, приправленной черными бобами.

IV

Оставим пока Ретиана и Линсея и заглянем в город Монтевидео — столицу Уругвайской республики.

За несколько дней до приезда Ретиана на станцию Месгатоп в кабинете врача-психиатра Ригоцци сидели двое мужчин: сам Ригоцци — человек сорока лет, тучный, с оливковым цветом хитрого, насупленного лица, гладко причесанный, никогда не смотрящий собеседнику прямо в глаза, — и Леон Маньяна, крупный гациендер (помещик) из окрестностей Монтевидео.

Багровый цвет лица Маньяна, его огненные, с желтизной глаза, крупная голова на короткой красной шее, орлиный нос, иссиня-черные волосы и громкий голос, звучащий при раздражении нескрываемым оттенком бешенства, выказывали неукротимую, деспотическую натуру.

Действительно, Леон Маньяна, кровный испанец, был человек опасный. За ним числилось несколько убийств, совершенных в гневе, но большие связи среди местной администрации и богатство оставили эти убийства безнаказанными.

Ревностью и угрозами загнав в гроб свою первую жену, милую и добрую Катарину, Леон Маньяна не имел от нее детей. Второй брак, с глупой и злой, но очень красивой Долорес Курталис-Орейя, дал ему дочь Инес и сына Хуана. Хуан был на три года старше своей сестры.

Теперь Хуану Маньяна шел восемнадцатый год.

— Так вы говорите, что ваши разумные беседы с Хуаном не действуют на мальчишку? — сказал Маньяна, нервно грызя дорогую манильскую сигару. — Никогда ни в нашей семье, ни у наших родственников не было такого срама, какой приходится переживать мне на старости лет. Жаль, что теперь не прежние времена, а то, поверьте, уважаемый доктор, я загнал бы сумасброда в какое-нибудь отдаленное ранчо и там держал бы его под стражей на хлебе и воде до тех пор, пока он не запросит пощады.

— Лучше ничего нельзя было придумать, как то, что мы с вами сделали, — вкрадчиво произнес доктор Ригоцци. — Нет сомнения, что страх остаться в лечебнице на всю жизнь заставит Хуана, наконец, дать нам честное слово — отказаться от идиотской мечты стать каким-то кинооператором, тогда как он, богатый и знатный наследник, мог бы с честью для себя и вас продолжать свое родовое дело — быть всеми уважаемым гациендером.

— Сеньор Ригоцци, — холодно ответил Маньяна, — я не просил вас ругать моего сына идиотом. Все остальное совершенно правильно.

— Простите, — обиделся доктор, — словцо сорвалось у меня нечаянно.

— Делайте с ним, что хотите, — сказал гациендер. — Запугайте его, уговаривайте, но не бейте и не сажайте в сумасшедшую рубашку с длинными рукавами.

— Будьте спокойны, сеньор Маньяна. Не пройдет месяца, как Хуан исправится и последует вашему желанию обучаться торговому делу у управляющего вашими холодильниками.

— Квен сабе![4] — пробормотал испанец. — Во всяком случае, я заплачу вам значительно больше, чем обещал, если мой сын забудет о своих глупостях.

— Прошло уже две недели, как Хуан находится в моей лечебнице. Если вы пожелаете его видеть, то убедитесь, что он несколько образумился. Обыкновенно, когда я к нему входил, он приветствовал меня бранью и разными дерзкими выходками; теперь он молча выслушивает мои увещания, и, я думаю, дело пойдет на лад.

— Я хочу его видеть.

— Отлично. Прошу вас следовать за мной.

Психиатрическая лечебница доктора Ригоцци соединялась с его квартирой длинным белым коридором, по обеим сторонам которого были двери кладовых и комнат служителей.

Ригоцци приходился родственником губернатору Монтевидео, был богат, а потому имел большую силу.

Темные дела творились в его лечебнице. К нему обращались те, кому надо было отделаться от нежелательных наследников, от врагов, или жене — от мужа.

Получая за свои преступления большие суммы денег, Ригоцци всякий раз, когда надо было запереть в лечебницу здорового человека, созывал консилиум из двух-трех подкупленных им врачей, и дело решалось просто. Пациент объявлялся подлежащим испытанию, его запирали, а через несколько месяцев несчастный или действительно сходил с ума, или же его переправляли куда-нибудь в казенную больницу, в Рио-де-Жанейро, Пелатос или Рио-Гранде, где он сидел до тех пор, пока о нем не забывали даже его друзья.

Леон Маньяна и Ригоцци подошли к двери, стеклянный верх которой был заделан железной решеткой. Ригоцци шел впереди.

С озабоченным видом доктор сунул в замок ключ. Подозвав проходившего мимо служителя, Ригоцци велел ему стоять у дверей в комнату Хуана.



Эта предосторожность несколько удивила гациендера, но удивление его окончилось, когда доктор, открыв дверь, вскрикнул и закрылся рукой: ловко пущенная тарелка задела его по носу, едва не ушибла Маньяну и разлетелась множеством осколков по навощенному паркету.

— Отцовский характер, — пробормотал, отшатнувшись, гациендер.

— Опять ты, мошенник, явился мучить меня!? — воскликнул Хуан, не видя еще отца. — Я тебе уже сказал, мошенник-врач, что буду бросать в тебя чем попало, если ты посмеешь явиться сюда!

— Всегда такая история! — прошептал, опешив, Ригоцци, уже забыв, что говорил Маньяне перед приходом к Хуану.

Увидев отца, Хуан было обрадовался, но, заметив, как неприветливо смотрит отец, горько вздохнул.

— Отец! — заговорил Хуан. — Неужели ты хочешь меня погубить? За что? Что я сделал худого? Возьми меня от этого мошенника, от этого пройдохи-итальянца.

— Не смей так отзываться о докторе, Хуан! — сказал Маньяна. — Он и я желаем тебе добра. Я пришел последний раз попытаться уговорить тебя, и если ты не согласишься исправиться, то клянусь, ты останешься у Ригоцци на всю жизнь!

— За что?

— Ты знаешь, за что. Я не потерплю срама видеть своего наследника, своего единственного сына, отпрыска уважаемой фамилии, потешным слугой жалких комедиантов, за деньги мажущих себе лицо разными красками и ломающихся на потеху публике.

Маньяна и Ригоцци сели.

Хуан стоял у выкрашенного белой краской стола, на котором, кроме эмалированной чашки с молоком и пачки папирос, не было ничего. В окно, заделанное решеткой, открывался вид на обнесенный высокой стеной прекрасный сад, полный агав, пальм, тропических цветов.

Хуан был среднего роста, худощавый, веснущатый юноша с красивыми темными глазами и черными вьющимися волосами. Нервная озабоченность и тревога, отражающиеся на его честном лице, несколько старили Хуана; на взгляд можно было дать ему двадцать два, двадцать три года.

Пол, обитый зеленым линолеумом, белые стены, койка с зеленым одеялом и два табурета — больше ничего не было в этой унылой комнате первого этажа: железная решетка на окне придавала помещению вид тюрьмы.

— Ты отлично знаешь, отец, — сказал Хуан, — что кинематография уже теперь (дело происходило в 1913 году) большая отрасль промышленности. Ничего унизительного нет в работе для кино.

— Я никогда не был в кино и никогда не пойду смотреть эти разные твои картины, проповедующие разврат, легкомыслие, преступления; я не стану потакать актерам, продающим свое лицо и свои движения за жалкие гроши. Еще недоставало, чтобы лицо моего сына, Хуана Родриго Анна Себастьяна Маньяна, вызывало хохот глупой толпы, жующей апельсины в темных сараях!

— Да нет, — невольно рассмеялся Хуан, — ты горячишься, но ты забыл, что оператор кино только снимает действие; он не появляется на экране.

— Кто знает? — мрачно возразил Маньяна. — Человек, связавшийся с подозрительным обществом, должен быть готов ко всему. Нельзя быть вполне уверенным, что тебя не заставят разыгрывать какую-нибудь дурацкую роль, а матери твоей и мне нестерпимо было бы слышать, что лицо Хуана Маньяна прыгает на полотне какого-то балагана.

— Это та же фотография. Я с детства увлекался фотографией, и ты мне не препятствовал.

— То — другое дело.

— Ваш отец прав, — вмешался Ригоцци. — Что хорошего занять подчиненное положение и за гроши вертеть ручку аппарата, когда стоит вам пожелать, как у вас будет все?

4

Как знать! — испанское восклицание.