Страница 2 из 99
Сдержанность, немногословие — приметы творческой манеры не одного только Фриша. Его пример помог утвердиться новому типу художника — скупого на слово, избегающего какого бы то ни было пафоса и публицистичности. Зная, что прямые инвективы против пороков общества часто не срабатывают, наталкиваются на равнодушие и глухоту, такой писатель заставляет прислушаться к себе по-иному — точно рассчитанным повествовательным ходом, неожиданным художественным решением. Он вопрошает, ставит под сомнение, сеет тревогу и озабоченность. Трезвый скепсис расшатывает и сминает беспочвенные иллюзии, но останавливается на рубеже, за которым начинается отчаяние. Принцип надежды — ведущий в творчестве Фриша и его последователей. Вера в человека, в то, что он выживет и сохранит себя как вид, — это сегодня революционная вера, утверждает Фриш. Без нее не было бы ни ненасытной жажды новаторства, ни неудовлетворенного любопытства творца. Именно она, эта вера, делает старого художника нашим соратником в борьбе за выживание человечества, именно она вынуждает его без устали предостерегать от опасного распространившегося недуга — сделок с совестью, уступок холодному расчету, давлению недобрых сил. Капитуляция перед «гнетом обстоятельств» рано или поздно приводит к оскудению души, въевшаяся в плоть и кровь привычка к компромиссам с совестью плодит людей с моральными изъянами и психическими аномалиями, людей без будущего.
Швейцарская новеллистика 70–80-х годов полнится печальными историями о незадавшихся жизнях. Пожалуй, лучшие из них написал Адольф Мушг, художник, уверенно вставший рядом с Фришем. Мушг (род. в 1934 г.) — прирожденный рассказчик, виртуоз перевоплощения, мастер имитации стиля. Он критически относится к общественному строю своей страны, но в условиях сегодняшней Швейцарии не видит ему реальной альтернативы. Герои его книг, как правило, не становятся активными носителями идей, борцами. Но писатель не ограничивается констатацией безысходности, свою задачу он видит в том, чтобы воспитать в человеке солидарность с другими людьми, сделать его добрее, гуманнее и тем самым хоть немного, так сказать, «изнутри», изменить жизнь к лучшему.
Из года в год Мушга все больше тревожит разрыв между внешним и внутренним, телесным и духовным. Один из последних сборников рассказов писателя так и назван — «Тело и жизнь». Вообще говоря, тема несоответствия лица и маски, сути и роли в швейцарской литературе основательно разработана Фришем. Но Мушг избегает торных дорог, он ищет и находит свою манеру, свой угол зрения, свои повествовательные нюансы. Поражает уверенность, с какой он передает сомнения и колебания людей, потерявших почву под ногами, подверженных душевным надломам. Он умеет показать, как накапливаются симптомы рокового недуга, как вызревает и разражается взрыв, на первый взгляд неожиданный и необъяснимый, но глубоко и точно мотивированный обстоятельствами жизни.
Казалось бы, в рассказе «13 мая» речь идет о происшествии в высшей степени необычном: известный юрист на глазах у присутствующих на торжественном акте вручения ему диплома почетного доктора выстрелами из револьвера убивает декана факультета, произносившего хвалебную речь в его адрес. Что это — сумасшествие, клинический случай? Кое-кому хотелось бы изобразить дело именно так. Но в письме, написанном в камере предварительного заключения и адресованном прокурору, профессор-юрист объясняет истинную причину своего поступка. Оказывается, он никогда не верил в справедливость приговоров, выносимых судом. Всю жизнь он делал то, что противоречило его понятиям о чести и порядочности. Всю жизнь он носил в себе чувство духовной незрелости и душевной пустоты. Он был мужем своей жены, но не был ей другом; он был отцом своих детей, но не был близким им человеком; он умел напрягать свой ум, но не умел распорядиться его силой, потому что жил без уважения к себе. И когда на церемонии речь зашла о его заслугах, о почестях и славе, профессор воспринял славословия в свой адрес как издевательство и отреагировал… выстрелами. Не отреагировать, промолчать означало навсегда примириться с пустой, «полой» биографией, построенной на лицемерии и компромиссах с совестью. Профессор не примирился.
В рассказе «Тихая обитель, или Несостоявшееся соседство» иной поворот темы, но фундамент фабулы тот же — сделки с совестью ради собственной выгоды. Но выгода-то, выходит, мнимая: отказывая в душевной отзывчивости другим, люди обкрадывают себя. Иногда они даже осознают грозящую им опасность, но поступить иначе не могут. Нрав собственника берет верх над нравственным чувством.
Нечто подобное происходит и с героями рассказов Курта Марти (род. в 1921 г.) из сборника «Бюргерские истории». Это люди ничем не примечательные. Среди них есть и правоверные обыватели, и аутсайдеры, но больше всего таких, кто застрял в «ничейной зоне» между бунтом и приспособлением, отгородился от жизни, от гамлетовского «быть или не быть» разного рода чудачествами. Они уже не опора общества, но еще и не его ниспровергатели. За нерешительность и нежелание сказать «нет» неправде и злу они рано или поздно расплачиваются «странными изъянами» в психике.
Марти — один из самых видных поэтов современной Швейцарии, художник с явно выраженным социальным темпераментом; в его поэзии политические мотивы звучат острее, чем у других его соотечественников. Но в рассказах Марти нет хлесткой агрессивности и едкого сарказма, свойственных его стихам. Печальные истории обывателей воспринимаются повествователем как истории болезни. А к больным принято относиться со снисхождением и сочувствием. Они — жертвы образа жизни, который делает их нравственными инвалидами. О том, как ими становятся, рассказано в истории о правоверном бюргере Франце Видеркере, взявшемся защищать свою репутацию. Кто знает, быть может, бравый чиновник военного ведомства так и жил бы, ни в чем не сомневаясь и ни о чем особенно не задумываясь, если бы не подвалившее вдруг наследство, сделавшее его домовладельцем. Новое положение обязывает искать связей с «ровней», демонстрировать благонадежность, и вот уже психология собственника затягивает Видеркера в свои зыбучие хляби, толкает на непорядочность. Он еще пытается оправдаться, ссылается на «гнет обстоятельств», но жажда богатства и социального возвышения очень скоро избавит его от последних угрызений совести, и начнется многими исхоженный путь «вверх по лестнице, которая ведет вниз».
Большинство героев Марти — люди так или иначе ущербные, неполноценные, несчастные. Их поведение определяется душевной травмой, которая, как особый знак, выделяет их на фоне преуспевающих дельцов. К этому «братству увечных» относит себя и сам автор. Он не столько поучает и обвиняет, сколько вопрошает, сомневается и сочувствует. За сочувствием к пораженным странной порчей обывателям проглядывают тревога за человека и недоверие к общественному строю, несущему всю полноту ответственности за печальные исходы «бюргерских историй».
Об одиночестве, страданиях и смерти повествуется и в рассказах других писателей — Эрнста Хальтера (род. в 1938 г.), Рафаэля Ганца (род. в 1923 г.), Томаса Хюрлимана (род. в 1950 г.). Свои истории о повседневных происшествиях и обычных людях Хюрлиман рассказывает так, будто речь идет о чем-то необычном, странном, даже противоестественном. Художник как бы недоумевает: неужели эта погрязшая в самодовольстве страна — моя родина, а прижимистые консерваторы, озабоченные только собственным благополучием, — мои земляки, мои родители? Из удивления рождается критическая дистанция, возникает мотив отрицания, отречения от мира отцов. Два чувства — печаль и стыд — доминируют и в рассказах Ганца о Швейцарии. Печаль перед лицом одиночества человека, беспомощного, как «песчинка в бурю»; стыд за мещанскую среду, в которой гаснут и умирают высокие душевные порывы.
До сих пор речь шла в основном о жертвах, о людях сломленных, покорившихся судьбе. А как быть с теми, кто сопротивляется, протестует, пытается утвердить себя вопреки «гнету обстоятельств»? Таким уготована разветвленная система социального и духовного принуждения, охватывающая все сферы жизни и все способы влияния — от утонченного манипулирования общественным и индивидуальным сознанием до самых обыкновенных тюрем и колоний для малолетних преступников, каких еще немало на родине Песталоцци.