Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 15



– Разложил я ее невдалеке от танцплощадки, в кустах. И только залез, пацанье собралось вокруг целой оравой. Они, наверное, нас выследили и наблюдали, дожидаясь. «Ну, – говорят, – тебе хорошо?» Мне так стыдно стало, лежу весь голый ведь, и пацанье вокруг…

«Еще нет», – говорю. «Вставай». Я поднялся. Одежду быстренько подобрал. Одеваюсь. Тот, что говорил, сразу на нее упал. Она, было, что-то промычала, он ее кулаком по морде. Потом слышу, засопел. Я штаны натянул, рубашку, ботинки надел, шнурки завязал – и начал их как в футболе. Этого, что на ней, сразу в головенку ботинком тюк, он как пинг-понговый шарик в канаву улетел. Еще двоих или троих зацепил, остальные разбежались кто куда… Или участвовал в содержательном разговоре о чужих воспоминаниях, где Борька Новицкий, вечный студент и наш дворовый интеллектуал, любящий всегда по Чеховскому принципу создавать из детали целый рассказ, задавал тон: “Слышал, как продавщица из мясного отдела в магазине, где я грузчиком работаю, упитанная такая баба, рассказывала своим товаркам, как к ней их экспедитор в подвале клеился и с предложением приставал.

– Ну я нагнулась, приготовилась… А в обед перед этим так хорошо курицы поела… И нагнулась, наверное, слишком сильно… Смотрю, моего кавалера как ветром сдуло. Только дверь хлопнула за ним…”

И Борька с особым восхищением и смаком повторял понравившуюся ему непосредственную фразу “ а я в обед так хорошо курицы поела…” И Петруччо тут же рассказывал, как Судак уломал свою подругу и поставил локтями на подоконник. И только штаны с себя спустил, она: “Пу-ук!” – и ему прямо на член кусочек какушки. Он этот кусочек щелчком с члена: “Оп!”– а тот сразу и повис. Судак посмотрел с грустью на белую …пу. “ Ладно, Таня, – говорит, – одевайся”… Или как он, Петруччо, летел в самолете рядом с девушкой, и как он сумел за час с ней там обжимания – парни тогда уже успели посмотреть “Эмануэль” – довести ее до того, что сосед по креслу в нашем ТУ –154 начал восклицать все с возрастающей интонацией и все портя (это же не Боинг в рейсе Париж – Бангкок): “Вы что делаете?!” Чем охлаждал каждый раз и Петьку и девушку, и Петька отвечал ему: “Не мешай мужик!”. Но тот потом все равно восклицал, все портя в очередной раз: “Вы что же делаете-то?!.” Вот такой народный колорит. И в то же время с Петруччо можно было поговорить об искусстве. Как это ни было парадоксально. С их «жил я в провинции», и с не знающими больше вообще ничего парнями-охотниками мне это даже бы и в голову не пришло. Это бы было нелепостью, и воспринялось бы ими как что-то сродни, скажем, «лезть в душу», что серьезно восприниматься не могло в принципе, как не могли серьезно восприниматься разговоры о высоком, о смысле жизни, о призвании, о карьере, о целях, замыслах, о планах на будущее, в их кругу это прозвучало бы просто неприлично. Глупо. Нелепостью было в их прагматично-скептической среде говорить о Божественном, мистическом, самоотверженном, подвижническом. Я не хочу сказать, что и в поступках они были столь же бесстыдно циничны, примитивны и низки, нет, они просто не говорили о подобном. Это у них считалось самым последним. Вот, напротив, побравировать своей циничностью, скажем, заставить ощипанную и опаленную уже тушку утки танцевать у костра на земле держа ее руками за остатки крыльев. Это Мишкино экспромт-изобретение. Надо согласиться, что, несмотря на юмор, есть тут что-то кощунственное и порочное, от этого никак не уйти. Но это была их черта. Юмористическое отношение к жизни. Пир во время чумы. Принципиальное отвержение высокости и серьезности. Ведь может принц Датский держать без особого почтения в руках человеческие останки: череп, – все зависит от окраски, от отношения, в данном случае философского. Почему же нельзя и им исповедовать цинизм, если он не носит оттенка злобствования… Тот же Мишка, пока у него еще не было Веры, с женщинами исповедовал просто спорт, к каждой относился как к потенциальной партнерше, к любой, с которой надо переспать, потому что она тоже ведь хочет. То есть ведь ей тоже надо. На празднике в застолье он положит ей под скатертью на колено руку, хотя видит ее первый раз в жизни, а потом, пока еще все сидят за столом, затащит ее в ванную, и там посадит на край раковины. Да и потом при Вере тоже не упускал. Когда стали подрастать дочери друзей, когда им исполнилось по двенадцать и стало что-то торчать, а подмышками пробиваться волосы, что значило уже пришло время, что эта очередная развивающаяся, еще недавно только начавшая дышать плоть, эта вечно вожделеющая материя пришла в норму, что значит уже можно, правда, было как-то неловко, смущал один момент, одно единственное обстоятельство, что эта плоть своими чертами была похожа и являлась как бы продолжением тел друзей. И первый раз даже философский взгляд начал возникать при виде проблемы: хочешь, чтобы не делали зло тебе, не делай его другим. Ведь и свои были дочери, а переспать с чужой дочерью – это сделать неприятность другу… И циничность в один момент и в одном месте не обязательно исключает высоту духа в другом. Вот тот же кодекс чести друзей. Особенно его исповедовал как раз тот же Мишка. Помогать друзьям. В том числе и тем же женщинам, с которыми всегда все так просто. Всегда услуги делать. Помочь дом в саду строить. Не подвести. Заступаться – пацаны избили в его же дворе нашего общего приятеля, наши пошли под предводительством Мишки разбираться и защищать – и хотя никого в ответ не били, агрессии в них не было – они только поморализаторствовали. Особенно Мишка резонерствовал, так мальчики нельзя, так стыдно, дядю обижать. А мальчики через неделю до полусмерти запинали во дворе кого-то другого. При всей своей силе Мишка вообще никогда никого не ударил. Вовка Ефим выплеснул ему пива кружку в лицо, в молодости, чуть ли не на спор, и Мишка стерпел. Полное добродушие. И удивительное самообладание спортсмена. Сила воли. Единственный из всех нас мог всю ночь без сна вести машину, как бы ни хотел спать, был способен заставить себя не уснуть. С похмелья, когда весь народ кругом мучился головной болью и боялся пошевелить пальцем, он уже играл на стадионе в футбол, обливаясь нечеловеческим потом, тяжело дыша и перебарывая и слабость, и похмельный синдром. Машина у нас с ним была общая на двоих, купленная на заемные у Мишкиного брата деньги и с тем, чтобы ее, отремонтировав, дороже продать. И у меня ее украли. После того, как ее уже отремонтировали, приготовили для продажи, и именно я взял ее покататься. За пятнадцать минут, прямо со двора. Моя первая реакция была – паника и ужас. Такую сумму я никогда бы не накопил. А Мишка, после того, как я ему сказал по телефону об угоне и вслед за этим примчался среди ночи к нему домой, вместо упреков сказал в долгом ожидании у телефонного аппарата ответа из милиции, причем, при сидящей тут же Вере, при жене:

– У меня-то есть деньги, чтобы расплатиться, машину, наконец, продам, а вот чем ты будешь свою половину брату отдавать?

И ни слова о том, что это я лишил его его половины… Хорошо, что машину тогда все же милиция нашла… Охотничье братство еще. О, это тоже целый мир. Например, мы на охоте много лет делили битую дичь на всех поровну, кто сколько бы ни сбил, увозили домой поделенное равными частями на всех. Принцип был такой – из одного котла, этакий охотничий коммунизм, пока Шура, самый многодобычливый из нас, которому это, в конце концов, надоело, однажды это правило не отменил. И мало ли чего еще… Но только не литература. А вот с Петькой можно было и о литературе поговорить. 5 Петька в Москве. Петька был у меня в Москве уже на втором году моей жизни с Нинкой. Нина В., сестра Володи Баранова, моего литературного друга из Новосибирска. Видная в свое время фигуристка. Выпускница Гитиса, известный хореогроф в фигурном катании, очень женственная, изящная, немножко излишне спортивная, но все покрывающая эстетикой, мягкостью и талантом. И еще идеалистичностью, взятой от брата Вовы и свято исповедуемой ею. У нас был долгий роман, бурный, красивый, я летал к ней в Москву на самолете в течение года каждый месяц, чтобы только увидеться – что всегда считалось страстью и достойным восхищения: когда тебя зовет либидо – проговаривал часы по телефону, за который платил отец. Что привело в конце концов к женитьбе. Хотя знал, что мы не совсем подходим, почему-то чувствовал это, но женился. С практической стороны много плюсов было: я переезжал в Москву. Поначалу мне это вроде не нужно было. Я думал лишь о том, что теряю свою свободу… Но потом переезд оказался полезным, хотя она со мной и развелась. Я думаю, она не развилась бы, будь я нормальный муж, заботящийся о семье, приносящий зарплату, да хотя бы постоянно живший с ней, а не исчезавший на месяцы в свои «творческие» провалы куда-нибудь в деревню. Не бросавший ее одну. Да и это бы простила ради чужого творчества, если б я ее продолжал любить так, как в самом начале, во время влюбленности, она умела быть верной, заботливой, привязчивой, прекрасной женой, умела стойко и мужественно любить отраженной любовью. Как настоящая женщина. Только бы эта любовь к ней была. Только бы ты нуждался в ней, если бы она была для меня пусть бы не на первом плане, а хотя бы наряду с творчеством… Я еще потом решал, обиженный, вопрос нравственно или нет остаться в Москве, после того как оказался один: раз кончилась любовь, не вернуться ли обратно… Но остался, и это сыграло свою роль. Я смог хотя бы что-то напечатать… Так вот, я тогда с Нинкой жил еще только год. Московские театры, концерты, полунищенское интелигентское богемное красивое духовное существование, работал я дворником, как и положено было тогда молодым гениям, ходил в Третьяковку, на выставки молодых. Музыку очень в то время любил, я тогда вернулся только что из пешего путешествия, прошел и проехал на попутках по Бамовской магистрали, где должна была с годами пройти железная дорога, где еще по автодорогам, где вообще по просекам, все лето, три месяца, один. Помню, как шел в одиночестве по пустынной щебеночной дороге около горного озера Лаприндо, с берегами под тонким слоем ила из вечного не таящего льда, и пел, наслаждаясь безлюдьем и эхом, во все горло: «А я – иду – шагаю по Москве. И я пройти еще смогу – соленый – Тихий океан и тундру, – и тайгу…» И такое томление сладкое испытывал в одиночестве. Три месяца одиночества, отстраненности, ночевал в палатке или в поселках, где-нибудь незамеченным в сенях почтового отделения связи в спальном мешке, чтобы рано утром таким же незамеченным и уйти, у горной рычащей речки в камнях на берегу, под завывания волков на краю дороги, в вагончиках у сторожей мостов, записывал каждую редкую случайную встречу с людьми, путейцами, паромщиками, шоферами, которые меня подвозили, и каждую понравившуюся картину дикой природы, замечал все любопытные особенности смены ландшафтов на протяжении трех тысяч километров, особенности тайги и рек, и все это как-то ложилось одно к другому, каждая встреча была как бы продолжением предыдущей, как будто специально кто-то мне, помимо обретения мной отшельнического опыта, день ото дня выдавал нужный последовательно связанный кусок с куском материал и так, что из всего этого потом получился большой путевой очерк, который я по возвращению и написал. И его напечатали, потому что это было связано все-таки с Бамом, и даже какая-то пресса была, опять же потому что связано с Бамом. И я на полгода обрел даже какой-то статус. Так вот после этого похода, трех месяцев одиночества и отстраненности в горах Забайкалья и Станового хребта, скудной диеты, состоящей, в основном, из каши, приготовленной на огне костра, напитанности тишиной, отрешенностью и покоем, я по приезду домой особенно полюбил музыку. Рахманинова, Чайковского… Например, Второй концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром я мог слушать без конца. Я был так чист тогда, что звуки проходили меня насквозь, и я отдавался этому слушанью с самозабвением. Ходил и в консерваторию, и в зал Чайковского, слушал этот же концерт на Нинкином музыкальном центре, ставя одно и то же раз за разом… Живопись я тогда тоже обостренно полюбил. Особенно пейзажную. Долгое время после этого путешествия я вообще воспринимал в живописи только обнаженную женскую натуру и пейзаж. Американцем Эндрю Уэйтом увлекся… Все остальное для меня казалось пустое, просто недостойным для изображения, пустяки… Петька приехал с Мишкой. Этому предшествовала просьба Мишки найти им с Петькой для покупки два новых автомобиля «Нива». А надо сказать, это было наше, помимо охоты, общее на всех хобби. Мы так «делали» в ту социалистическую эпоху время от времени себе на жизнь деньги. Пригнать тогда машину из Москвы при отсутствии еще в некоторых местах асфальтированных дорог, а через некоторые реки мостов, сквозь распутицу, грязь, Урал, южные степи и Казахский мелкосопочник, через паромные переправы и безлюдье сибирских дорог было делом достаточно сложным и поэтому достаточно романтичным. К тому же еще и спекулятивным. В Сибири дороже, в Москве дешевле, и если покупаешь машину на свои деньги, то еще обретаешь какой-то спекулятивный процент. Кто-то из наших попробовал, взяв за образец нечто принятое понаслышке, Мишка отработал, я привнес авантюристический момент, заняв у чужих людей огромную сумму денег под большущий процент, кстати, частично, у Мишкиного же родственника, жившего тогда где-то в Усть-Нере, на Севере, на краю земли, и хорошо зарабатывавшего, вытребовав деньги у него переводом и клятвенно заверив телеграммой и в процентах, и в возврате. И мы принялись машины гонять, и если кто-то из моих мужиков выезжал в это мероприятие раз-другой в год, отрываясь от постоянной работы и зарабатывая себе разом недостающую сумму на дачу, на лучшую машину, то я, как «писатель», «тунеядец» и «диссидент», не имеющий ни кола ни двора, не являющийся членом Союза и не привязанный к определенному месту работы, превратил это дело на определенный отрезок времени вообще в постоянно действующее предприятие. О, это было отменно романтическим делом! Совершить в одиночестве, с кучей денег в кармане, набег на Москву – когда, еще находясь в аэропорту с такой суммой, ощущаешь себя крестным отцом и смотришь на всех свысока, – вырвать где-нибудь на толкучке подержанный, но еще свежий, в хорошем состоянии «Москвич», именно они ценились в Сибири дороже, выехать из Москвы, из ее паутины дорог уже ночью, после покупок столичных подарков и в дорогу еды, сориентироваться в хитросплетении улиц без всякой карты в поисках выезда на свое нужное Рязанское шоссе по звездам, как это делал Шура, то есть на треть горизонта правее полярной звезды – и гнать, гнать машину, утапливая педаль газа, не вылезая из-за руля, почти трое суток, останавливаясь спать первый раз в изнеможении уже только следующей ночью, где-нибудь часа на три. На обочине дороги, одному. В Уфе устроить маленькую революцию – благо, что номеров у машин нет, и тебя на первый взгляд трудно вычислить – как это было в *** году, когда в весеннюю распутицу нашего брата, «гонщиков», собралось из-за неработающего еще парома перед не пущенным в ход новым мостом через реку Белую, по которому все же можно была пробраться по брошенной уже через последний пролет плите, сотни две легковых машин; водители все усталые и злые, уже с сутки торчащие перед мостом в связи с распутицей на объездной дороге через другую область петлей в полтысячи лишних километров. Выстроились в цепочку все вместе и поехали с включенными фарами вереницей в город к Обкому партии. Вокруг нас стянули сначала милицию, но милицию заболтали шофера, анекдот на тему самого сильного бабьего оскорбления: а ты со своей собакой спишь, – а у тебя… а у тебя муж шофер… Нас зам. начальника УВД республики самолично вызвался провожать, дорогу нам освободили, машина с полковником и мигалкой впереди. Мы все колонной за ней с включенными фарами. Скорость все время больше сотни. Остановишься на заправку, потом несешься растянувшуюся колонну снова догонять. Один на заправке пересадил мне ненадолго своего напарника, чтобы завезти в лесок подсаженную попутчицу, а потом на следующей заправке нас нагнал. Какой-то микроавтобус «РАФ» на повороте перевернулся, смяв крышу и разбив ветровое стекло, так что поранило голову водителю. Но его окружили, съехав в нему с полотна дороги, такие же «Рафики» из их компании, и мы, остальные, сбавив скорость, проследив за происходящим, оценив последствия, погудев, педаль в пол, скорость до упора и – помчались, сломя голову, вперед опять, оставив часть своих зализывать раны. Бульдозером нам прочистили по Башкирии до границы с соседней областью, пока мы приближались к ней, грунтовую часть дороги и там уже нас бросили, пожелав счастливого пути, и мы, помогая друг другу, толкая застрявшие в грязи машины, преодолели своей колонной, растянувшейся еще на сотню километров, жуткий участок, по-моему, Оренбургской области и выехали снова на асфальт. Где опять постепенно распались на одиночек и рассосались по бескрайним просторам Сибири. И опять одному, где-то под Петропавловском уже, отстоять почти охотничью «зорьку», когда вокруг летают, крякают, свистят и суетятся в раннем тумане в тишине и пустынности утки на заливном лугу, в котором ты ночью врюхался по самое днище, срезая в темноте не понравившийся тебе кусок разбитой щебеночной дороги. И приехать домой обросшим, усталым, но счастливым. На этот раз Мишка где-то узнал, что в европейской части в некоторых городах можно купить свободно в магазине именно «Ниву», эту модель в тот момент почему-то в европейской части страны люди перестали брать, случился переизбыток, и Мишка попросил меня найти. Я послушно обзвонил несколько городов, и в Костроме, в пятом или десятом месте, плохо помню, на одной торговой базе мне ответили, что свободные «Нивы» есть. Я тот час же позвонил Мишке. Учитывая разницу во времени, у него уже был поздний вечер. Мишка поехал искать Петьку. Петька оказался пьян и спал мертвым сном дома. Мишке пришлось его приводить в чувство. Заспанный Петруччо полез на какую-то полку и достал оттуда, из банки с засохшей краской, нужную сумму денег. В самолете Петруччио сидел в кресле с деньгами во внутреннем кармане пиджака и старался проявлять бдительность. Деньги воняли краской. Петьку мутило. В Костроме, пока мы бегали с Мишкой по кабинетам торговой базы, покупая для Петьки машину на чужой паспорт, – на себя он никогда ничего не покупал, – он спал, сидя на стуле в приемной. Пришел он в себя, уже когда мы получали транзитные номера на купленные машины в ГАИ. Он был оживлен и провожал глазами всех секретарш отделов. Пока стояли в очереди, мы с ним поговорили об эффекте джинсов, то есть особенности обтягивающих зад джинсов делать чуть ли не любые женские бедра волнующими и привлекательными. А потом в нотариальной конторе, где выписывали, заморочив нотариусу голову, доверенность на перегон автомобиля с чужого паспорта на самих себя, оба с ним остановили взгляд на высокой секретарше, у которой обтянутые джинсами ягодицы были по форме похожи на грудь. На ту налитую грудь, которую так и хочется положить в ладонь. Я так и сказал Петьке. Он согласился. Мишка же категорически возразил: