Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 8

К отцу моему она приходила часто — просила дров. Но лошади у нее не было, она хотела, чтобы лесник сам подбросил ей вязаночку, часто ведь проезжает мимо ее хаты на пустом возу.

Отец мой рассказам про ее колдовство не верил, иногда ругался и показывал бабе фигу. Она крестила, не себя — его. Мать при этом чуть не обмирала от страха и, чтобы задобрить «дурной глаз», угощала Гапку молоком, сметаной, огурцами, даже сахаром, который и нам, детям, не часто давала. И заставляла отца завезти Гапке дрова — чтобы задобрить ведьму. А дрова. Вон их сколько за зиму набиралось, сложены вдоль двух заборов, готовые, напиленные: отбирали у порубщиков, возивших их в Добрянку евреям на продажу. (Между прочим, это был единственный крестьянский заработок, пока держали лошадей, — до колхозов.)

Когда я пошел в школу, то сразу поверил учительнице Валентине Андреевне, что никаких богов нет, что это все — суеверие темных, забитых людей, что все это выдумали богатые, чтобы рабы, угнетенные, бедные, боясь богов, гнули спины на них, богатых. И Гапкино колдовство — суеверие, выдумка.

Нужно ли говорить, что в комсомольском возрасте я стал убежденным атеистом. В противоположном, в существовании Бога, никто и не пытался нас убедить. Даже в огромном Гомеле, где я учился, осталась (или уцелела?) одна маленькая церквушка, в которую никто из нас, студентов, не осмеливался заглянуть, хотя любопытство было.

Но был случай, когда очень неожиданно и своеобразно пошатнулась моя атеистическая убежденность. В начале войны.

Недели две-три мы оставались на своей первой учебной батарее — защищали аэродром в Мурмашах, Тулемскую ГЭС, по тому времени самую северную в мире — так писали тогда, хотя теперь я не верю, что у американцев на Аляске не было гидростанций.

Потом нас начали рассылать кого куда — большинство в новые дивизионы и полки, война заставляла в срочном порядке организовывать их, а обученных зенитчиков не было (кавалеристов готовили!), а нас все же восемь месяцев учили, хотя боевыми ни разу не стреляли (я писал, во что это вылилось в первый день войны).

Мне повезло: я остался в своем 33-м отдельном дивизионе, где и прослужил всю войну. Меня послали командиром орудия на 2-ю батарею, она стояла в Мурманске на защите порта — в центре ада.

Кажется, первый день был нелетным, и я познакомился со своим расчетом. И, не будучи дураком, понял, что такой дисциплины, как в учебке, такой, какую держал мой командир Терновой, тут нет, не было и быть не может, особенно в условиях войны. (Кстати, как изменился Терновой в первый же день войны, каким добрым стал — не узнать человека!)

Как и в первый день войны, «ночью» — в полярный день — зазвенела гильза: боевая тревога! Мигом занимаем свои места. Четвертый номер — высокий худощавый парень Григорий Кошелев, ярославец или ивановец — сильно окал. Его «профессия» — угол возвышения; высокий ростом, Григорий стоял на платформе ближе всех к жерлу ствола. А пушки 76-го калибра были без глушителей. Залпы первого дня Григория оглушили. Уши болели.

Доклад разведчика:

— Над четвертым пять «юнкерсов-87»!

Самые противные чудовища-пикировщики!

Я не удивился, что Кошелев затыкает уши ватой. Но он начал креститься и шептать молитву. И это впервые пошатнуло мое твердое безбожие. Не могу описать этот мгновенный сдвиг в голове, в сердце. Возникло какое-то особое уважение к Кошелеву, к его вере в Высшую Силу, которая сможет спасти от смерти. Если бы умел, то и я, возможно, прошептал бы в то мгновение слова молитвы.





Но заряжающий Павлов как-то очень нехорошо засмеялся.

— В рай хочешь, Гришка? Сотка разнесет тебя так, что клочья твои и Бог не соберет.

— Разговорчики! — скорее со злостью крикнул я на Павлова.

— А пошел ты, младший. — послал меня в… Бухнул как бомбой.

Если бы кто из нас, курсантов, послал так своего командира — «губа» вечная. А то и трибунал. Но то в мирное время, в мирной учебе, и командиры расчетов — Терновой, Зашкарук, Мельничук — старшие сержанты. А тут война, и я всего лишь младший сержант и командир новоиспеченный. Павлов — ефрейтор, разница в одну лычку, и мне сказали, что мой заряжающий лучший на батарее. А я пойду жаловаться на подчиненного. После первого боя. А бой — вот он, приближается. Голос дальномерщика:

— Цель поймана.

На орудии задрожала стрелка показателя дистанции. Читающий трубку стал выкрикивать цифры. Установщики, двое, держат снаряды, зажав между ног, ключами поворачивают колесики с цифрами дистанции. Отсчет идет в обратном порядке — от большего к меньшему. Но ревуна пока что нет: враг еще далеко. ПУАЗО (прибор управления артиллерийским зенитным огнем) обработает данные дальномера, километры и метры — в цифры на трубках и, когда будет совмещение, даст сигнал орудиям. И тут все зависело от скорости. Четко и быстро сработают приборщики — снаряд разорвется ближе к вражескому самолету, большая вероятность, что какие-то осколки от четырех снарядов — залпа батареи — собьют вражескую машину.

Существует мнение, что зенитчики, в отличие от истребителей, сбивали намного меньше. Это так. Но я и в Мурманске, и в Африканде, где одна из наших батарей прикрывала аэродром дальних бомбардировщиков (а я, тогда уже «вольный казак» — комсорг дивизиона, любил эту батарею и часто заглядывал туда), не раз слышал от пилотов, что «мессеров» они боятся меньше, чем огня зениток; маневр истребителя можно предвидеть — разрыв снаряда рассчитать невозможно: один рванул перед носом, другой — сверху. Где рванет третий?

На прямое попадание в зените рассчитывать нельзя, это не в противотанковой артиллерии. За всю войну я помню одно прямое (так мы считали) попадание. Там же, в Мурманске, через год после начала войны. Немцы налетали беспрерывно — очередной караван пришел. На стволах пушек горела краска. В день прилетало пять «Ю-88», тяжелых бомбардировщиков. Шли кучно — стрелой, как на параде: ведущий и по сторонам, немного сзади, по двое. В Мурманск, по приказу Сталина, прислали два зенитных полка, стояла задача: ни один корабль союзников не должен быть потоплен возле портовых причалов, на разгрузке.

Огонь велся доброй полусотней орудий различного калибра. И внезапно на удивление нам, обстрелянным, один из боковых «юнкерсов» взорвался в воздухе, не долетев до залива, развалился на куски, которые посыпались на сопки; его сосед задымил, сбросил бомбы в залив и упал на город. Все высокие специалисты считали, что снаряд попал в бомбовой люк и самолет разнесли на куски его же бомбы; осколки долетели до соседа. Зенитки сбили еще один. Два оставшихся сбросили груз в залив, резко развернулись на запад — под охрану «мессершмитов», которые уже вели бой с нашими «МИГами». Однако нашим соколам удалось сбить и те два бомбовоза, и один «мессер». Какая победа! Такого еще не было, чтобы немцы потеряли целый эшелон «юнкерсов», не сбросив ни одной бомбы на корабли.

За тот бой многих наградили. Кого? В нашем дивизионе одного командира третьей батареи Савченко. Всего лишь. А мы ведь — ветераны обороны: год назад Мурманск прикрывали всего два дивизиона — наш и морской.

Однако увлекся я «технологией зенитного огня». Неумолимая старческая память: держит все давнее и забывает то, что было вчера.

Постоянно помню своих бойцов. Того же Павлова. Сидит он у меня в печенках. Более противного человека не знал. Даже обидно, что он мой земляк — стрешенский. Командиры взвода и батареи считали его лучшим заряжающим: на командных поверках из дивизиона, из штаба 14-й армии, позже корпуса ПВО он всегда показывал наилучшие результаты. Кряжистый, широкоплечий, долгорукий, косолапый, сзади, когда шел, подобен был горилле, имел недюжинную силу. Но какой наглый был, жадный, завистливый, вороватый. Мыл ли он когда-нибудь руки? Вытирал ветошью и хватал самый большой кусок хлеба. На семерых человек расчета старшина выдавал «кирпич» — на завтрак, обед, ужин. Норма была 600 граммов на день. Но весила ли буханка кило четыреста? Кто проверит? Дележку хлеба поручили Кошелеву демократичным голосованием. Павлов требовал, чтобы резали по очереди. Почему один Гришка? Святой он? Как будто требование справедливое. Но проголосовали за это только он, Павлов, и Кошелев, остальные явно ощущали то же, что и я: не хотели есть хлеб из павловских рук. Может быть, за это он и не любил нас всех. Мстил своеобразно. После полярных морозов и горячей стрельбы в любой отбой — ночью или днем — в тесной землянке, обогретой «буржуйкой», мгновенно проваливались в сон. Но через какой-нибудь час не хватало воздуха и просыпались от иной «стрельбы». Павлов громогласно выпускал «злого духа». Делал он это, казалось, бесконечно — в землянке. От чего его пучило? От «блондинки» (проса) и соленой трески?