Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 66



И сама, не зная почему, по какому-то внутреннему движению она жалела русских женщин, тонколиких, изможденных, в темных вдовьих платках, в скорбности застывшего горя. Русские женщины приходили из Леушей, из Нахрачей, приходили они из Пелыма, за сотню немеренных верст. На узких спинах, на узких плечах, завернув потертые монетки в узелок тряпицы, шли они и тащили за плечами короба и узелки, мешки и мешочки с солью, с крупой и сахаром, порохом и дробью, чтобы обменять у фартовых охотников на сушеную рыбу — урак, на сушеное мясо. Не за пушниной шли эти женщины, не за прибылью, не за выгодой они шли крупу меняли, и дробь, и чай, и муку. У них были тягучие слова, тягучие, словно стон, песни и сухие горячие глаза. А иных Апрасинья презирала — те торговались. Они бились за каждую полушку, хватали мужчин за шабурины и падали на колени. Они молили и заклинали своими богами: «Дай рыбы! Дай мяса!» А мужчины словно не понимали по-русски, хотя ездили на ярмарки. Мужчины знали по-русски, и уже многое знали — с кем торгуешь, перед тем не падай, не молчи вывернутым пнем. Купец, тот часто и не торговался, глядел в глаза добро и весело. Просто никто еще не знал, что он уже купил все на корню, оптом. Купил даже завтрашнюю, еще не добытую шкурку, купил жирующую на плесах рыбу.

…Менялась жизнь. В прежние времена манси почти не знали, что такое деньги. Держали в руках монетки, разглядывали двухголовую свирепую птицу. Пересыпали в ладонях монетки, на которых проступало чье-то лицо, и не понимали, какая же сила затаилась в звонких, как льдинки, металлических кружочках. То, что стояло за монетками, все время менялось: вчера за монетку можно было купить пуд соли, а сегодня лишь двадцать фунтов. Постоянной ценностью, постоянной мерой оставалась пушнина, и она гнала манси в неизведанные, заповедные урманы, и она приводила сюда русских купцов. Ох как она была дорога при отце Максима! Но разве купцы платили охотнику полную цену? О Великий Торум! Ты же видел, боже небесный, какие крохи, какую мелочь давал купец за драгоценную шкурку соболя, бобра и выдры! Почти вся пушнина, что добывали охотники-вогулы, шла в уплату ясака. Но ведь сколько шкурок обманом отбирали мелкие служивые люди. Тот «поклонный ясак» шел за пазуху сборщиков, дьячков, чиновников. Нет, конечно, не все они воры, но когда и половина людей ворье, жить страшно! О! Сколько уходило пушнины в жадные руки, утекало из казны.

А теперь на российских просторах все больше и больше нарастали сила и могущество рубля. Ясак можно было вносить или пушниной, или деньгами. И тяжел был тот налог, камнем падал он на плечи и многих валил с ног — по полтора рубля с каждой ясачной души. Зверя повыбили в ближайших урочищах, и тот пугливо прятался в труднодоступных урманах, охотники все дальше уходили из селений, а все лето без отдыха готовились к охоте: ставили охотничьи избушки — вор-кял, готовили слопцы, кулемки, западни; вьюком, а в основном-то на плечах затаскивали в глубину урманов продукты на зимний сезон. Целых сто пятьдесят копеек с каждой ясачной души! А в Тобольске — не в Пелыме и не в Самарово — пуд ржаной муки стоил одиннадцать с половиной копеек, пшеничной — двадцать две с половинкой, пуд говядины — сорок пять, а пуд сливочного масла — один рубль семьдесят копеек! Вот что такое ясак в сто пятьдесят копеек, а когда в семье восемь — десять душ, а кормилец один с двумя-тремя помощниками из старших сынов — нет, не останется ни одного свободного дня, все проглотят тайга, лес и болото. И год от года тяжелел и грузнел ясак, все труднее платить его, все глубже погружается в долги манси, все крепче сети торговцев и купцов. Торговцы все чаще приходят в Евру, но у каждого разная цена за шкурку…

— Почему, зачем манси платят ясак Белому царю?! — не однажды спрашивала мужа Апрасинья. — Это жертва земному русскому богу? Почему?

— Потому что жадный он, ненасытный, как Виткась — Обжора, — отвечал Мирон. — Все готов пожрать, как Виткась — Пожиратель Берегов.

— Да разве может один человек пожрать столько?! — удивлялась Апрасинья. — Какая же пасть у него, какая утроба?! Тем, что он берет из тайги, из рек и озер, можно накормить многие народы.

— Не знаю, какая у него пасть, — устало ответил Мирон. — Вон идет Ондрэ-поляк. Спроси его, только, наверно, не скажет — царь ему руки-ноги ломал…

Привыкли уже все в Евре к беглому Ондрэ. Молчалив он, но знают люди: много он перенес и повидал.

— Ондрэ, скажи, за что мы платим ясак русскому Царю? — недоумевает Апрасинья. — Почему год от года ясак все тяжелее? Почему у царя такая пасть, что пожирает всю тайгу и реки?

— То пасть не одного только царя, — ответил Ондрэ. — Целая у него стая. И в этой стае не люди, а волки… Царь тебе юрту поставил, Мирон? — и усмехнулся Ондрэ, словно насторожил хитрую западню.

— Нет, юрту мне царь не ставил. Отец и дед ставили.

— Наверное, он тебе коней подарил? Наверное, он тебе ловушки и капканы по урману раскидал?



— Да, царь тебе капканы по урману раскидал? Наверное, царь тебе речку Евру в берега вложил, наполнил живой рыбой? — зашипела, как рысь, Апрасинья. Сразу поняла она и побежала по следу Ондрэ.

Молча смотрит на Апрасинью Мирон, не понять ему, чего хочет его женщина.

— Нет, Евра извечно живет в своих берегах, — отвечает Мирон. — О том знают все — не может человек сотворить реку!

— Царь народил тебе тайгу и наплодил в ней зверя? — загремел Ондрэ-поляк. — И земли Конды и Пелыма тоже сотворил царь? Он кормит, одевает, он лечит твоих детей?!

Молчит Мирон. Верно, зачем ему такой царь, которого он сроду не знал, не видел и не хотел знать и видеть. Зачем ему такой царь, если не он сотворил тайгу, не он наплодил зверя. Зачем ему царь, если есть Шайтан — Пупий, невидимый бог?

— Род царя и приближенных его старейшин не в два, не в три, а, наверное, в семь раз больше, чем весь лесной народ манси, — задрожал, зажегся Ондрэ. — А род его главного шайтанщика, род церкви, семь раз по семь больше всех народов Пелыма, Конды, Сосьвы, Оби и Казыма. А слуги? А стража? О, пся крев! Разве хватит у народов сил платить ясак всей этой ненасытной стае? Царские верные слуги есть и среди русских, и среди татар, и среди поляков, и среди манси. И отнимают они не только пушнину, мясо и рыбу. Они избивают мужчин, они насилуют женщин и продают людей, как скот, а из рабства рождается только раб, смирный и дряблый, как снулая рыба.

Не единожды рождались и в Мироне такие мысли, но еще смутно, как тени на вечерней заре, и скользили мимо, не цеплялись кривым сучком — протекали те мысли сквозь него, как ручей в дырявую морду — кямку. Он, Мирон Картин, черный ясачный человек. Навечно, навсегда, совсем? Ведь он свободен в тайге, в реке, на озере? Ведь он свободен, когда говорит со своими богами и те выслушивают его, ведь он свободен среди евринцев. Да, свободен, пока нет царских слуг, пока не пришла пора платить ясак…

И, словно увидев его мысли, Апрасинья безжалостно и тяжело сказала:

— Ты, Мирон, для меня самый дорогой, самый родной человек, но ты лесной человек, ясачный вогул. Судьба твоя — работать и лесовать на Белого царя, который на весь твой народ смотрит, как ворон на падаль…

— А что же делать, Апрасинья? — помолчав, проговорил Мирон. — Что делать, пришлый Ондрэ? Ты должен знать ту власть, что держала тебя в железе, как дикого зверя?

— Наверное, и русские жили когда-то так, — ответил Ондрэ. Он было зажегся, а сейчас остывал, говорил тяжело, держась за сердце. — Наверное, многие из людей русских охотились в своих урманах, вскрывали землю и вынимали из нее плод. Но среди них незаметно появились те, кто захватил власть, вызнав тайну, как править народом. А чтобы править народом, нужно Высшее Знание. И оно, Знание, нужно для того, чтобы стать свободными, не покоряться насилию. Мирон, ваши дети должны узнать тайну знака грамоты. Апрасинья, ваши дети должны знать счет! Тогда они узнают, что находится в глубинах рек и земли, кто живет в дальних странах. В познании — радость и свобода! Вот что нужно делать — выходить к свету из темных урочищ!