Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 12



Но остается в силе тот страшный факт, что неосторожным и недостойным приближением к тому, что любишь и идеализируешь, ты можешь утерять любимое и идеализируемое, – постепенно и незаметно можешь превратиться в его клеветника и наветника! Слишком большое сближение для неблагородной души принижает, роняет того, кто издали был творческим идеалом! Слишком большое сближение уронило в глазах Иуды Христа, – иссякло благоговение к тому, кто слишком близок и обыкновенен, иссякла идеализация! И из друга-ученика человек незаметно превращается в клеветника и предателя! Вот трагедия из трагедий человеческой души! Ее необходимо понимать и учитывать в жизни, дабы избежать той же беды для себя!

Благородная душа тем более и глубже любит, чем ближе к ней ее любимый и ее идеал! Душа слабая перестает уважать и ценить то, что слишком близко к ней! Для рабски настроенной неблагородной души снисхождение Христа до грешного и упавшего человечества стало поводом к презрительности к самому Христу! «Исполняюсь гневом и скорбию за моего Христа, – говорит Григорий Богослов, – когда вижу, что бесчестят Христа моего за то самое, за что наиболее чтить Его требовала справедливость. Скажи мне: потому ли Он веществен, что смирился ради тебя? потому ли Он – тварь, что печется о твари?» «Это ставишь ты в вину Богу – Его благодеяние? Потому ли Он мал, что для тебя смирил Себя?.. Это ставишь в вину Богу? За то почитаешь Его низшим, что препоясуется лентием и умывает ноги учеников, и указует совершеннейший путь к возвышению – смирение? Что смиряется ради души, преклонившейся до земли, чтобы возвысить с Собою склоняемое долу грехом? Как не поставишь в вину того, что Он ест с мытарями и у мытарей?.. Разве и врача обвинит иной за то, что наклоняется к ранам и терпит зловоние, только бы подать здравие болящим?..»

Тут, конечно, самый глубокий, интимный и вместе с тем самый тонкий и страшный суд над человеческой душою, ее задатками и благородством: оттого, что твой любимый, твой идеал и Христос пошли тебе навстречу, стали обыденны и близки тебе, смиренно сблизились с тобою, – стали ли они для тебя втройне дороги и высоки, и прекрасны? Или же, напротив, стали затрапезны, унижены, потушены для тебя?

Сознание страшной опасности потухания идеала и идеализации от неосторожного и недостойного приближения к ним дает нам понять целомудренное стремление некоторых отдалиться от любимого и уклониться от обыденного общения с ним! Для того тут человек и уклоняется от любимого, чтобы не потерять его для себя! Боится человек заслонить для себя святыню друга, однажды ему открывшуюся, – заслонить ее приземистою обыденностью своей души, для которой всякое сближение легко превращается уже в амикошонство и для которой «нет пророка в своем отечестве»!

8

30 ноября 1922

Ужасно много еще имею я сказать Вам, мой любимый человек: почему-то я уверен, что надо Вам сказать об этом, уверенность эта коренится на том, какою я знаю Вас по Александрии, когда мы были вместе и говорили лицом к лицу. Теперь, конечно, утекло уже много воды, пришли новые впечатления, утекло и переменилось многое в Вашей душе: ибо человек существо текучее и утекающее! Дай ему Бог только утекать в лучшее, во все большее расширение души, сердца и духовного зрения! Упаси Бог от самодовольной узости, от ссыхания сердца, от духа клеветы на мир и на людей!

И вот, при всей этой странной уверенности, что надо сказать Вам о том, что мне кажется важным, я начинаю и бояться, что надоем Вам этими длинными речами посреди Ваших новых впечатлений и интересов. Но уже простите меня за назойливое желание побыть с Вашей душой хотя бы лишь через письмо! В извинение мне примите во внимание, что беседовать мне с Вами не приходится и, очевидно, не придется (по крайней мере, в близком будущем); ибо в долгое отсутствие солнышка земля уже успела промерзнуть, – прийти в свое привычное молчание; и Вы, я думаю, замечаете, что при мимолетных свиданиях с Вами я все равно о дельном и важном говорить не могу, ибо опять привык молчать. Так в те часы досуга и относительного покоя, ночью, когда кругом тихо, позвольте мне письменно говорить Вам мои задушевные мысли, хотя бы изредка и пока есть еще досуг и относительный покой.



Собрался я еще писать Вам на целую новую, очень большую тему о том, как Исаак Сирин понимал «геенну» и Суд. Но решил отложить это до благоприятного будущего, чтобы не злоупотреблять Вашим вниманием сейчас. Когда-то Вы сказали дорогое для меня слово, что очень много приобрели через меня. Но ведь то, с чем Вы познакомились через меня до сих пор, составляет лишь каплю в море из того, что надо бы мне передать Вам из моего заветного мира мыслей, понятий, предчувствий. Будете ли Вы слушать мои речи, будете ли моим собеседником и другом? Как обо многом, обо многом надо было бы сказать Вам! Ведь для меня величайшее наслаждение, что Вы переживаете, передумываете, переживаете Вашей прекрасной душой мои заветные мысли!

Но тем более грустно мне (простите за откровенность!), что не могу уже я переживать с Вами, как было в прошлом году, мои лекции! Мне очень грустно, когда Вы не бываете в аудитории, – точно читаешь впустую! Переживается настроение в духе Шопенгауэра.

…Но это, конечно, только «настроение»: все это, конечно, немного смешно и минуется. «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить; время плакать и время смеяться; время сетовать и время плясать; время обнимать и время уклоняться от объятий; время искать и время терять; время сберегать и время бросать; время раздирать и время сшивать; время молчать и время говорить; время любить и время ненавидеть; время войны и время миру…» (Екклезиаст, 3, 1–8).

Однако, слава Богу, есть в мире и вечное, над чем не сильно время! Это – то, о чем я написал на сборнике стихов Вл. Соловьева! «Крепка, как смерть, любовь…» (Песнь Песней, 8, 6).

…Вот о последней-то, которая в своем белом сиянии собирает, как лучи радуги, предыдущие формы любви, сказано: любы николи же не отпадает. Как бы ее достичь?..

В. А. Догель переживает впервые в жизни встречу со смертью как с конкретным фактом, а не с отвлеченным понятием. Он очень скорбит по ушедшем отце. И вот опять очень ярко подтверждается мое наблюдение, о котором я говорил Вам на лодке перед Александрией, как почти об общем правиле рождения религиозного опыта: смерть любимого – начало совершенно нового мироощущения, нового опыта, совсем нового переживания жизни! В. А. Догель говорит, что ощутил теперь со всей ясностью скудость и мелкоту наших обычных натуралистических представлений о жизни и смерти, и открывается ему потребность нового опыта, нового построения опыта, пересмотра всего прежнего при новом освещении!

Человек до смерти любимого и человек после нее, – переживший и вкусивший ее, – это два совершенно разных человека, мало понимающих один другого, вроде того как глухой не может понять музыканта и природный слепец не может представить себе мироощущения зрячего. Когда я слышу попытки философствования с легким сердцем со стороны человека, о котором мне известно, что он еще не пережил смерти любимого (отца, матери, друга, мужа), я чувствую, что спорить не надо, не надо возражать: тут еще не принято в соображение самое главное, не изведаны основные и важнейшие грани бытия! Рассуждениями о смерти как об отвлеченном понятии может удовольствоваться лишь тот, кто не видел ее бесповоротного значения как неизгладимого наличного факта! И только пережив ее значение, человек начинает понимать вообще трагическое значение наличного мира как надлежащего, необходимого, рокового (которого «нельзя обойти»!) опыта! Начинает понимать значение каждого текущего момента, каждого поступка, тем более каждого встречающегося человеческого лица как неповторимого и бесповоротного задания жизни.