Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 17

Меня сажают на пол, а чтоб мне не было скучно, дают в руки две или три огромные крышки от кастрюль. Ах, как славно они гремели!

Второе воспоминание из того же возраста. Я опять на полу, но дома. В комнате полутемно, на столе горит керосиновая лампа, за столом мама что-то шьёт на машинке, а мне для развлечения дала одну-две катушки ниток. Я ими забавляюсь, но обошлась бы и без них, меня заливает волна счастья: мама рядом, вот она!

И ещё. Но это уже 1938-й год. Потому что уже появился Вождь, Учитель и Руководитель всего моего детства и друг юности – мой брат Женька. Он родился 15 декабря 1937 г., но мама записала его на 2 января 1938 г.

Я снова на полу. В углу довольно большой (наверное, с моей тогдашней точки зрения) комнаты, а в противоположном углу – мама и Женька. Я по обыкновению ору, заливаюсь слезами: мне хочется к маме. Она зовёт меня: «Иди!» А я не могу сдвинуться с места. Зато Женька, как торпеда, носится из угла в угол между мамой и мной и показывает мне, как это просто: встал на коленки и вперёд! А я не могу.

И ещё. В 1937 г. отца арестовали, когда он возвращался из Москвы с какого-то важного совещания. Арестовали прямо в поезде и отвезли на Лубянку. Мама рассказывала, что я очень остро переживала разлуку с отцом и вешалась на шею и лезла на руки ко всем мужчинам, которые попадались мне на глаза. Отца не отправили, к счастью, в лагерь, а, продержав его два года на Лубянке, выпустили и выслали по месту работы, вернув даже партийный билет. Это было счастьем для нас и несчастьем для него, потому что его взяли не одного, а с целой группой. И всех остальных сослали в лагеря. Отца всю жизнь мучила мысль: почему? Может, его «подельники» думают, что он их предал? И только уже в пятидесятые годы, когда начали возвращаться репрессированные, к нам в дом пришла жена его друга Катя и заверила отца, что никто о нём никогда как о предателе не думал, просто считали, что ему повезло, и его освобождение было частью какой-то их, большевистской, сатанинской программы.

Так вот мы с Женькой снова на полу перед входной дверью. Мы в сладком ожидании: сейчас войдёт он, наш ПАПА! И он входит, весь в белом (нижнем белом белье – из бани). Мы счастливы.

И последний эпизод. Я утром в своей кроватке, опять жду, зная, что сейчас перед уходом на работу папа зайдёт поцеловать меня. Мама рассказывала, что она мне шила платьица из своих стареньких. А какие у неё были платья? Конечно же, ситцевые. И вот она сделает какую-нибудь коке точку, а дальше платье опускается колоколом, покрывая чуть не полностью мои ножки. И вот, ожидая отца, я решила прихорошиться: от подола платья до самой кокетки рву платье на ленточки. Рвётся легко: ткань-то ветхая. И я располосовала так всё платьице. Отец вошёл и пришёл в ужас: «Ты посмотри, она разорвала всё платье!» А я в отчаянии и горьком разочаровании: ведь для него старалась!

Ещё об отце

Отца выпустили с Лубянки или в конце 1938-го, или в начале 1939 г… Выпустить-то его выпустили, но досталось ему там крепко. Сестре моей сводной Александре, проживавшей в Москве, однажды позвонили и сказали, что такого-то числа, в такое-то время она может встретить своего отца у таких-то ворот Лубянки. Она пришла к назначенным воротам, к назначенному времени и стала ждать. Ждёт-ждёт, а отец не выходит. Вышел какой-то старикашка и начал оглядываться по сторонам. Сестра недоумевает, где же отец? Вдруг этот жалкий старикашка подходит к ней и говорит: «Шура, ты, что, не узнаёшь меня?» Сестра пришла в ужас. Она ни за что бы не узнала в этом старике отца. Она видела его два года назад, мужчину в полном расцвете сил: ему в 1937-м. было 45 лет.

Несмотря на то, что отцу вернули якобы даже партийный билет и отправили по тогдашнему месту работы, когда он в 1958 г. начал оформлять пенсию, он, конечно, рассчитывал на персональную: член КПСС аж с 1917-го! Увы, в райкоме ему объяснили, что стаж его исчисляется с того самого момента, когда он вышел с Лубянки. Никакой «персоналки» он не получил.

Я мало интересовалась политическими взглядами отца в то время. Но знаю, что он был очень обижен и потому, когда старший брат Геннадий, простой слесарь на заводе, пришёл к нему уже в 1960 г. и сообщил, что ему рекомендуют вступить в партию, отец сказал: «Вступишь – прокляну!». И Геннадий не вступил.

Правда, когда, уже вернувшись из Сибири и увидев, что многие сослуживцы отца получили отдельные квартиры в приличных домах, в приличных районах, а мы продолжали существовать в 12-метровой комнатке на Таганке в коммунальной квартире, собрав все документы, я пошла за отца хлопотать. И о чудо! Я получила положительный ответ: в течение года отец получит квартиру, а не имел её до сих пор, поскольку никуда не обращался и ничего не просил.

Это было в конце 1959-го – начале 1960 г., а 9 апреля 1960-го отец скончался. Через некоторое время пришла открытка из соответствующей организации на имя отца: «Владимир Александрович, зайдите по такому-то адресу за получением ордера на квартиру».

Как плакала мама! Я её еле уговорила всё-таки сходить в эту организацию, и сама пошла с ней.

Мама показала открытку и сказала, что, к сожалению, адресат умер. Но ей спокойно объяснили, что в заявлении отца были записаны несколько человек и не мог же он «взять их с собой»!





Так мама в конце своей жизни получила пусть «хрущобку», пусть у чёрта на куличках, но всё-таки отдельную квартиру, в которой прожила свои последние 4 года.

Однако возвращаюсь в раннее детство, когда мои родители ещё живы и мы вместе.

Няньки

Сколько помню сибирскую жизнь, у нас в доме всегда были няньки. Правда, «няньки» – это громко сказано, ибо они были кем-то вроде пушкинского Балды: «Нужен мне работник, повар, конюх и плотник», – так, кажется? Родители, помимо детей, ещё держали довольно большое хозяйство, без которого в то время трудно было прокормиться: у нас были корова, овцы, свинья, куры, огород. Сами родители очень много разъезжали по командировкам, а дети и хозяйство оставались бес присмотра. Вот и брали в дом прислугу: и за детьми присмотреть, и за скотиной, и за огородом, если нужно. «Няньками» были или престарелые старушки, или девочки 14–16 лет. Много их у нас перебывало, всех не упомнишь, но двух «нянек» до сих пор помню прекрасно.

Однажды мама привела в дом ещё довольно крепкую старушку и объявила нам: «Вот, дети, это ваша новая няня».

– «Какая ещё няня?! – возмутилась старушка. – Это у барских детей няньки да мамки, а они не барские дети. Я Павловна! Понятно? Как меня зовут?»

– «Понятно, – ответили мы (Генка, Женька и я), – Баловна…»

Так у нас поселилась «Баловна». Старушка была очень суровая, но вскоре мы в ней души не чаяли.

Нас с Женькой Баловна каждое утро отводила в сад (или в ясли?). Приведёт туда, а я там оставаться не хочу и по своему обыкновению начинаю орать. Баловна никогда не оставляла меня в таком состоянии, но успокаивала преоригинальнейшим образом. «Орёшь? – спрашивала она меня. – Ну, ори, ори. Вон, видишь, стол стоит? Я сейчас на него лягу и начну рукава жевать. Сначала у себя отжую, потом у тебя, а потом у всех подряд начну жевать». Услышав такое, я в ужасе замирала, вытирала слёзы и начинала её уговаривать: «Не надо, Баловна, не жуй. Я больше не буду. А вечером ты за нами придёшь?» – «Куда мне от вас, окаянных, деться!» – говорила Баловна и со спокойной душой уходила домой.

Вечером дома Генка на правах старшего начинал канючить: «Баловна, дай пряничка или конфетку. Ну, Баловна, дай нам пряничка или конфетку…»

– Где я вам возьму? Нету.

– А ты к приказчику сходи (так Баловна называла продавца в сельпо).

– Ладно, – говорила Баловна, – схожу.

Надевала свой рабочий халатик и шла в хлев к скотине. Доила корову. Задавала корм ей и остальной живности, а потом возвращалась домой.