Страница 9 из 104
В доме появились даже новые ребята: тётя Сима из квартиры № 2 взяла к себе своего племянника, как она нам его отрекомендовала, восьмилетнего Юрку Мееровича, а у её соседки по квартире Татьяны Германовны тоже стал жить мальчик, но много младше Юрки, — наверное, лет двух, по имени Саша Виноградов. Саша был сыном родной сестры Татьяны Германовны — Елизаветы. О том, где были родители этих мальчишек и почему оказались они у своих теток, своих детей никогда не имевших, а воспитывавших все тех же девиц из соседнего приюта, мы не знали и никогда не спрашивали; что-то от таких расспросов удерживало. Позднее, конечно, многое прояснилось. Юркины родители погибли в лагере, Сашина мать приехала к сестре, когда Саша уже кончал школу, и стала жить вместе с ними.
Татьяна Германовна, у которой ещё были живы старики-родители — Наталья Николаевна, прозванная во дворе Слонихой за свои большие размеры и гордую невозмутимость, и передвигавшийся на костылях старик-отец, гревшийся в тёплые дни на солнышке, медленно двигаясь вдоль фасада дома и наблюдая за происходившими в переулке событиями. Иногда он сидел на складном стуле. Потом замкнулся в пределах своих двух комнат, не показываясь даже в кухне. Вслед за ним умерла и Слониха. Татьяна Германовна осталась одна с ребенком, любовь к которому была у неё столь велика, что о самой себе она напрочь забыла, отдавая все силы, все скромные доходы свои только Саше. Из старых слонихиных жакетов и юбок шила ему курточки и брючки, из появившихся, наверное, ещё в далёкие времена меховых отцовских шапок мастерила ему малахайчики и тёплые рукавички. Вязала из распущенных кофточек жилеточки и шарфики. Подрастая, Саша не сближался с другими детьми. До шести лет он почти не умел говорить, а потом как-то вдруг заговорил уверенно и без всяких изъянов в произношении. тётю Таню свою он боготворил, а в её старые годы сам её кормил, мыл и обихаживал лучше любой родной дочери.
Жизнь Юрки Мееровича в его дошкольные и младшие школьные годы проходила у всех на глазах во дворе, в переулке, на тех же чердаках и крышах, на той же набережной Москва-реки. Но потом он отдалился от остальных. С тетей Симой жил недружно, она страдала, но тоже делала для него все, что могла. Тётя Сима мало общалась с соседями, но у неё была стойкая потребность оповещать жителей дома о том, что выдают по карточкам в магазине. Посетив его утром, совсем рано, она считала своим долгом оповестить остальных, какую рыбу или крупу можно сегодня выкупить по талонам. Позвонив в колокольчик, она приоткрывала дверь в кухню и низким басовитым голосом вопрошала и одновременно оповещала: «Мясо брали? Мясо есть». Затем исчезала с тем, чтобы появиться с теми же словами в соседней квартире. Завидя её во дворе, ребята кричали: «Мясо брали? Мясо есть!» Но тётя Сима на это не сердилась, а иногда даже улыбалась. Чёрные усики над её верхней губой шевелились. Мне было, должно быть, лет шесть-семь. когда однажды отец сказал, что нужно пойти и увидеться с дядей Яковом. Вместе с женой и младшей дочерью Клавдией Яков Иванович приехал из Лебедяни в Москву. Здесь на Большой Конюшковской улица в маленькой комнатушке мезонина одноэтажного дома устроилась на московское жительство в Москве другая его дочь — Надежда, работавшая парикмахером на Красной Пресне. На Конюшковскую мы и отправились. Дядя Яков — крепкий старик с бородой, в рубахе, подпоясанной шнурком и выпушенной поверх широких брюк, заправленных в сапоги, в черном жилете, сидел посреди комнатушки на стуле, держа тяжёлые руки на коленях. Таким он и запомнился. Молча сидит, в разговор вступить не спешит, жена его суетится рядом. Клавдия спит в уголке на сестриной кровати, а Надежда ставит чашки, тарелки на стол, завтрак готовит. Тяжелое молчание повисает в комнате. Из скупых слов узнаем, что приехал дядя Яков не от хорошей жизни, а вынужден был оставить Лебедянь. Слово «бежать» не произносилось, но все же как-то среди других слов витало и непроизносимое. Хозяйство его порешили, а из дома ждал он выселения.
Кулаков, а его и объявили кулаком, из насиженных мест переселяли в иные места. И вот он здесь, приехал, а зачем? Что ему здесь? Что делать-то? И дочь его Надежда, и мои родители говорили, что будут им помогать, что всё образуется. Но Яков вроде всего этого и не слышал. Посидели мы, и надо было уходить. Ушли. Надя приходила к нам в ближайшие две-три недели несколько раз, о чем-то говорила с моими родителями. А потом пришла как-то совсем рано утром и сказала, что Яков помирает. Отец с мамой пошли к ним вместе с доктором Борисовым (это было ещё до того, как Борисов Иван Петрович был увезен с Горбатки). У Якова случился удар и к вечеру этого же дня он умер. Его могила стала первой родственной нам могилой в Москве.
А между тем жизнь на Горбатом переулке продолжалась. По-прежнему каждое утро ровно в восемь выходила из подъезда первого флигеля Мария Александровна Каринская и шла к трамвайной остановке: ехала она в школу (невдалеке от Зубовской площади, теперь— это на улице Россолимо), где была сначала учительницей младших классов, а потом библиотекарем. По-прежнему все остальные работающие и учащиеся спешили в свои школы и учреждения, а домохозяйки (но в нашем доме их было лишь две) — в магазин. И мои родители, как всегда, уходили на работу: отец — в Рыбный переулок, где находился «Леспроект», мама — на Погодинку, в Институт дефектологии и вместе с тем в школу, которая была при этом институте тут же, во дворе дома № 8 по Погодинской улице. Здесь она была заведующей той частью этой «экспериментальной школы», в которой обучали детей-олигофренов. Сама она преподавала им арифметику.
Н.Ф. Кузьмина-Сыромятникова, П.И. Кузьмин. 1932 г.
Удивительной особенностью моей матери была полная поглощённость избранной ею специальностью Она отдавалась своему делу целиком, учеников своих любила, они её тоже; никто никогда не слышал от неё жалобы на усталость, слов о том, что хорошо бы отдохнуть, а не идти снова на Погодинку, где снова будут вокруг неё почти целый день уродливые, больные дети, которых надо учить, кормить, оберегать, о которых необходимо заботиться (ведь они не только учились в этой школе, но и жили при ней, а родители тех, у кого они были, забирали детей домой только на каникулы). В круг обязанностей заведующей входили не только уроки, но и все дела, связанные с жизнью детей в интернате. Помимо этого была ещё работа научного сотрудника, а также преподавание студентам.
Меня моя мать с ранних лет приобщала к своей профессии, а вернее, к делу своей жизни, которое считала очень нужным и интересным. В нашей комнате висел портрет Григория Ивановича Россолимо — с его дарственной надписью — «Ученице от одного из учителей». её другими наставниками и коллегами были известные дефектологи — врачи, педагоги, психологи: Выготский, Занков, Азбукин, Дьячков, Данюшевский, Ляпидевский, Леонтьев, Ф.А. и А.А. Рау, И.А. Соколянский…
Она была хорошо знакома со многими учителями вспомогательных школ Москвы, а позднее — и других городов страны, стала автором книг и учебников. И, удивительное дело, где бы она ни оказывалась, куда бы ни приезжала, рядом с ней всегда были те, кто занимался тем же, чем и она. Если сосчитать все те лекции, которые были ею прочитаны по городам России и республик (Украина, Белоруссия, Латвия, Литва, Эстония), то количество их было бы очень велико. Не боюсь утверждать, что и со стороны учителей они всегда встречали самый хороший прием. Удивительно и то, что всякий раз, как мы вместе с отцом оказывались в какой-нибудь деревне — будь то в Башкирии или в Архангельской области, — так сразу же рядом с нашим домом начинали собираться сирые и убогие тамошних мест — старики и дети, деревенские «дурачки» и калеки. Они поджидали ее, любили быть рядом с ней, хотя говорила она с ними, как и с остальными, никакой особой расположенности и мягкости не проявляла и благотворительностью не занималась. Впервые в класс, где мама вела урок, я попала, наверное, лет пяти, когда она работала в школе в Волховом переулке Она часто брала меня с собой, потому что дома оставить было не с кем. а также и потому, что ей хотелось показать мне школу. Потом, уже позднее, ходила я в школу на Погодинской улице, где была знакома и со многими учителями, и с учениками. Некоторые из них бывали у нас дома: мама брала то кого-нибудь одного, а то и двух ребят на субботу и воскресенье, а утром в понедельник отводила их в интернат. Брала тех, за которыми не могли прийти родители или их не было. Приходил огромный Камилл — араб, учившийся в старшем классе. Внешность его устрашала: почти чёрный, с толстыми красно-коричневыми губами, большущими ручищами и ножищами и добрыми глазами. Камилл пел басом; голос у него был прекрасный, слух — отменный, песен он знал много и на всех школьных вечерах блистал своим мастерством. Знал и исполнял несколько арий из опер. Наши маленькие комнатки на Горбатке сотрясались от его голоса, а тётя Маша, всегда старавшаяся изо всех сил накормить до отвала это огромное существо, содрогалась от потрясения и ужаса, когда он пел арию на «Ивана Сусанина».