Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 9



Дождь смелеет… Между шпалами уже образовались первые лужицы с радужными, мгновенно умирающими пузырьками. Но солнечный луч еще жив… Он только сузился до почти прожекторного, отбежал от нас немного в сторону и бродит на небольшой, поросшей высокой травой опушке.

– … Рубль и доллар выходят из бара. Рубль споткнулся и говорит: «Вот черт!.. Чуть не упал». Доллар говорит: «Давай поддержу». Рубль отвечает: «Знаю, как ты поддерживаешь. Пока ты меня до дома доведешь, я тебе червонец должен буду!..»

Через пару томительно долгих минут самоубийца, наконец, высказывает свою точку зрения на Сашкины анекдоты.

Не отрывая головы от рельсы, он кричит:

– Ща задушу, падлу!..

Сашка удовлетворенно усмехается и увеличивает темп монолога. Теперь анекдоты льются – именно льются! – без остановки, и чем-то очень напоминают диковатый, подхваченный ветром августовский дождь. Ах, этот дождь!.. Он хлещет то по одной щеке, то по другой, его капли туманят глаза, лезут в уши, и от них нет спасения. О, путник!.. Убери свой бесполезный зонтик. Ты уже и так весь промок с головы до ног, а твои жалкие попытки спрятаться просто смешны. Ты сам, – слышишь? – ты уже сам рождаешь смех!..

Самоубийца чуть поворачивает голову, и я вижу его измятую, подрагивающую щеку… Я вижу как ему тошно и больно. У самоубийцы плаксиво-беспомощное выражение лица и единственное чего он хочет (о чем он молит Господа Бога!) – побыть наедине с самим собой последние минуты жизни. Они нужны ему для того, что бы еще раз, – в десятый ли или сотый – прикоснуться к своей обиде, взлелеять ее, растормошить, чтобы затем принять надвигающуюся темноту как должное и как спасение…

Но Сашка неумолим и в его душе нет ничего святого.

Сашка продолжает бесчинствовать:

– … Муж говорит жене: «Слушай, дай мне на бутылку и я тебе все прощу». Жена спрашивает: «Интересно, а за что это ты меня должен прощать-то?!» Мужик: «Как это за что?.. За бутылку!»

Самоубийца пытается заткнуть уши и мне хочется сделать то же. Что-то внутри меня начинает дрожать и словно превращается в натянутую до предела нить. Мне кажется, что мир сошел с ума!.. Дождь хлещет меня то справа, то слева и я не могу связать в своей голове в единое целое страшное желание смерти незнакомца, Сашку, читающего над самоубийцей свой кошмарный монолог, негаснущий солнечный луч, дождь, ветер и все, все, все … Это дико, это просто неестественно!..

Неожиданно для самого себя я начинаю смеяться. Смех выплывает из самой глубины моих легких и все громче и громче начинает клокотать в горле. Смех возникает помимо моей воли. Он неестественен, как и все вокруг. Он – как рвота!.. Именно как рвота и эта рвота выворачивает меня наизнанку.

Сашка неистовствует. Все смешалось в кучу: раненый Василий Иванович переплывает Урал и дарит белым такие афоризмы, что их пулемет давится патронами; ловкие жены ставят рога своим мужьям на глазах последних; американские президенты восхищаются русскими пьяницами; могильщики пьют на брудершафт с покойниками; участники Куликовской битвы требуют себе льготы; Штирлиц предупреждает Бормана, что вокруг немцы…

В А – В И – Л О Н!..

Боже мой, и я над всем этим смеюсь?!..

Плечи самоубийцы начинают мелко подрагивать, по его телу пробегает дрожь. Он смеется… Чтобы привести себя в чувство, мужик несколько раз с силой бьется головой о рельсу. Он плачет, но смех снова прорывается сквозь его слезы.

– Уйди же, гад!.. – кричит мужик Сашке. – Уйди, Христом Богом тебя прошу, уйди!

Слезы делают глаза самоубийцы живыми и похожими на глаза страдающего ребенка.

Сашкин монолог – как и дождь – достигает своего апогея. Это шквал!.. Я не почти не вижу ничего вокруг за стеной дождя и не слышу из-за Сашкиных слов.

Я понимаю, что попросту действительно схожу с ума, но ничего не могу с собой сделать. Я устал смеяться, мне кажется, что я смеюсь уже тысячу лет. Самое удивительное то, что любой, пусть даже самый смешной Сашкин анекдот, если бы он был рассказан один, он не вызвал бы у меня и тени улыбки. Но анекдоты льются один за другим и Сашка, как искусный чародей, плетет из них какое-то удивительное, завораживающее кружево. Это кружево опутывают волю, мешает сосредоточиться, остановиться и взять себя в руки. Я никогда еще не видел Сашку таким. Месяц тому назад он довел своими анекдотами нашу цеховую табельщицу – улыбчивую и смешливую девчонку – до полной истерики. На спор. Но тогда все было по-другому, тогда один смешил, а другой хотел посмеяться… А что происходит сейчас? Нет, я не смеюсь. Смех не может быть таким!.. Меня просто рвет на куски какая-то страшная, выворачивающая сила.

Я с огромным трудом отрываю свой взгляд от лица Сашки и смотрю на умирающий солнечный луч. Он уже достаточно далеко отбежал от нас и еле виден за синеватой пеленой дождя. Луч стал еще меньше, но он еще живет, еще сопротивляется серой краске, стирающей все в единое и безликое.

Мне очень плохо!.. Еще минута и я просто потеряю сознание. Мир вокруг меня расплывается в одно большое, бесформенное пятно. Я вижу только одну светлую точку…

– Хватит!

Я резко оглядываюсь. Дождь кончился. Самоубийца сидит на рельсе и трет лицо руками, как только что проснувшийся человек.

– Хватит…

Пауза…

Сырость… Пустота… Состояние усталой одичалости.

Мужик просит:

– Дайте закурить.



Сашка вынимает из нагрудного кармана рубаки промокшую пачку сигарет. Он критически осматривает ее и переводит взгляд на меня. Я встаю и только сейчас замечаю, как сильно затекли ноги. Мои сигареты лежат во внутреннем кармане куртки. Они не промокли.

– Спички есть? – спрашивает Сашка мужика.

– Дома забыл.

– Ясно. Не до того, значит, было…

Бывший самоубийца морщится и неуверенно тычет подрагивающий кончик сигареты в огонек, спрятанный между моими ладонями.

Мы молча курим… Мужик шмыгает носом, то и дело вытирает лицо и оглядывается по сторонам. Я ясно вижу на его лице недоумение и ужас, словно он никак не может вспомнить, как он здесь оказался.

– Может проводить тебя? – безразлично спрашивает Сашка.

– Не надо…

– Сам-то из Боровков?

– Оттуда.

– А рельсы зачем красить собрался?

– Жена … – челюсть мужика начинает мелко подрагивать.

Он пытается сказать что-то еще, но судорога на лице мешает ему говорить.

– Что жена? К теще в гости уехала?

– Нет…

– Ушла?

– Нет…

– Понятно, – Сашка говорит нарочито грубо и пренебрежительно. – Ну а ты, стало быть, за ней на тот свет собрался?

– Нет… Она не ушла… Не умерла… Она сбежала, – мужик опускает голову. Его голос звучит глухо и отчужденно. – К школьному другу сбежала. Любовь у них была… Раньше…

– Тоже ясно, – Сашка кивает. – Жалко, что я не твой папаша. Я бы тебе морду набил.

Ветер быстро растаскивает опустошенные и легкие облака. С высоты насыпи я хорошо вижу, как в еще мутной дали то тут, то там вспыхивают пробившиеся к земле столбы солнечных лучей. Жаль, но я уже не могу найти среди них тот самый луч, который еще недавно так отчаянно сопротивлялся дождю.

Кряхтя, мужик встает с земли и, не попрощавшись, идет по шпалам в сторону Боровков.

Сашка улыбается.

– Ты бы хоть спасибо сказал! – кричит он вслед.

Но мужик не оглядывается, а только слабо взмахивает рукой.

А я думаю о том, что я ненавижу смех. Ненавижу больше всего на свете. И я больше никогда не буду смеяться. Никогда и не над чем…

… Мы возвращаемся домой уже вечером. Наш путь к железнодорожной станции лежит через Боровки. Сашка щелкает семечки и изредка бросает на меня удивленные взгляды. Дело в том, что мне смешно. Я готов смеяться над чем угодно: над перебежавшей дорогу кошкой, над отражениями в лужах и даже над самим Сашкой. Мой друг устало улыбается в ответ и изредка бросает короткие реплики: «Чего ржешь, дурак?» или «Не пугай старушек, идиот!»

Я долго и от души хохочу над каждой Сашкиной фразой. Если честно, то у меня уже давно не было так легко и свободно на душе, как теперь. Дурашливое ощущение простого, почти детского счастья едва ли не заставляет меня петь, а то и просто пройтись на руках.