Страница 27 из 31
Утром пятого дня часть команды «Юга» боялась не смерти уже, не самой потери жизни, а того лишь, что придется умирать, быть может, день, два, а может, кому-нибудь и неделю. Страшна была не смерть, не конец преждевременно и нелепо обрывающейся жизни, умирать все равно когда-нибудь надо было, а страшно, страшнее самой смерти, было то, что умирать приходилось мучительно медленно и все время мучительно голодному.
Хотя бы раз поесть, хотя бы раз дать сладко забыться желудку и перестать чувствовать все время как бы обрывающийся желудок.
Команда парохода «Юг» терпит голод.
Непрерывно напоминающий о себе физической болью, сжавшийся в сморщенный комочек желудок стал у каждого как бы отдельным от головы органом мысли и властно заставлял все остальное сознание и все остальные чувства прислушиваться только к нему и внимать только его немому, но очень внятному голосу.
Это было невыносимо. Хотелось иногда просто встать и уйти хоть на миг от этой боли, но обтянутые жесткой, присохшей к костям кожей ноги уже не хотели служить людям. Несмотря на крайнее истощение и бессилие, грудь, руки и прочие части тела были у людей вполне здоровыми, но ноги на половине голеней — как перебитые. Когда человек лежал или сидел, он не чувствовал никакой боли, но когда становился на ноги и пробовал идти, ноги, кроме того, что подгибались в коленях, еще очень остро болели ниже колен. Ходить и переступать с ноги на ногу было тяжело, и казалось, что ноги ниже колен состоят не из костей уже, а из очень хрупкого хряща, который может вот-вот обломиться под тяжестью тела, и тогда не на чем уже будет ходить.
Чтобы не упасть на дрожащих, все более и более теряющих чувствительность и не повинующихся воле человека ногах, люди один за другим начали обзаводиться штоками от галяков. При помощи штоков стало легче передвигаться по кубрикам и по палубе.
День за днем стали меняться и падать голоса. Из звучных и звонких они стали глухо шавкающими и исходили не из груди уже, а из одного горла и рта.
15
Тихо и как будто привычно наступила шестая ночь — без отчаяния, правда, но и без надежды.
Ночи были одинаково теплыми, как и прежде, но для костлявых тел они казались прохладными, поэтому часть команды перебралась с трюма в кубрик. Оставшиеся на трюмах люди не спали, но лежали так тихо и неподвижно, как будто спали. Изредка ворочался, часто вздыхая и сдерживая не то стон, не то плач, только Хойда.
Часов приблизительно в десять Хойда приподнялся, сел на постели и, обнимая руками острые, как палки, колени ног, заговорил в безмолвную пустоту ко всему безучастной ночи:
— Ох, мамо ж моя ридна! На що ж ты мене породыла? Чом ты мене малого не втопыла в глубокий крыныци або в холодний водыци? Нащо я, гиркый, терплю оцю муку?
По содержанию этих слов и по тону, каким они были произнесены, легко можно было догадаться, что Хойде подходит конец, и что не дни уже, а, пожалуй, часы Хойдиной жизни уже подсчитаны.
Каждому из лежащих рядом с Хойдой людей до холодка под черепом было ясно, что то, что рядом вот с ним в темноте сейчас движется, что издает еще полный глубокого человеческого отчаяния голос, через девять или семнадцать часов будет уже не Хойдой, а только предметом, напоминающим о нем, а еще через час или два и предмета этого не станет. Выброшенный в море, он перестанет существовать, будто и не был никогда вовсе.
Между живых людей сидел уже явный мертвец, и мертвец этот был страшен тем, что каждый почти чувствовал себя частью его.
Чтобы хоть на время освободить себя от кошмарных, как бы уплотняющихся во времени представлений и мыслей, люди один за другим заговорили:
— Хойда, не мешай людям спать.
— Поешь кожи и молчи.
— Внушай себе, что ты сыт, здоров и пьян.
Люди прекрасно сознавали, что говорили издевательски жесткие слова, но слова эти так легко прилаживались одно к другому и так просились на язык, что не сказать их не было силы. Они как бы сами сползали с языка, опережая волю и сознание.
Плаксиво всхлипнув, Хойда тяжеловато вытянулся на своей постели и умолк. Утомленные тишиной ночи, люди постепенно один за другим уснули. Спал ли в эту ночь Хойда, неизвестно, но часа за четыре до рассвета кто не спал уже, то слышал, как совсем упавшим голосом Хойда спросил вдруг:
— Чы довго ще до свита?
Ему не скоро ответил один из кочегаров:
— Да часа три, наверное.
А другой кто-то спросил, в свою очередь, Хойду:
— А зачем тебе, Хойда, «свит»?
— Мабуть, я вже не выдержу, — ответил спрашивающему каким-то покорным и уже безобидным тоном Хойда.
Ни о чем больше никто не стал расспрашивать Хойду. Люди умолкли и каждый молча думал о том, что ждало его самого в дальнейшем, или о том, чтобы поскорее уснуть еще раз до рассвета, и чтобы ни о чем не думать, ничего не знать и не чувствовать.
Часа через полтора до рассвета лежавший у левого борта в кубрике у открытого иллюминатора кочегар Билый, насколько позволяли ему силы, воскликнул:
— Эй, ребята! Слышите?
— А что такое? — спросили его сонным голосом несколько полудремавших кочегаров.
— За бортом, кажется, акула!
— Да что ты?!. Откуда ты знаешь? — спросило его одновременно несколько сбросивших сон человек.
— Да по воде что-то шлепнуло… как будто хвостом…
— А ну молчите!
Кочегары с приподнятыми головами на койках умолкли, а Билый, высунув немного голову в иллюминатор, стал вслушиваться в ночную тишину за бортом.
Там было мертвенно тихо и темно. Билый слушал долго. Наконец, один из кочегаров не вытерпел и спросил:
— Ну что там? Слышно что-нибудь или нет?
— Нет. Тишина, — ответил Билый, отстраняясь от иллюминатора.
— А как на дворе — темно?
— Да, темно еще.
— А может, тебе показалось что?
— Или приснилось?
— Нет, я ясно слышал, как что-то шлёпнуло.
— Жалко… Если б днем…
Весть о том, что у борта появилась акула, живо облетела все судно, и как только начал алеть восток, почти все люди, высунув на протяжении всего судна за борт головы, стали наблюдать за водой у бортов парохода.
Добрый час простояли они, глядя за борт, но ни малейшего шелеста, всплеска или движения воды за бортом не заметили. Когда взошло солнце, вконец обессилевшие люди, хрипло и злобно ругаясь, отошли от фальшбортов и начали готовиться к чаепитию. За чаем долго обсуждали утреннюю тревогу из-за акулы и поругивали как саму раздразнившую у всех воображение акулу, так и кочегара Билого, которому, как предполагали, во сне, возможно, приснился просто всплеск воды за иллюминатором. Отсутствие Хойды заметили тогда только, когда легли опять каждый на свою постель и увидели, что постель Хойды пуста и его никто как будто не видел с самого утра.
— А когда шли акулу выглядывать, был он или нет? — спрашивали один у другого кочегары.
— А может, он свалился где и лежит?
— Он ночью говорил, что «мабуть, я вже не выдержу», — припомнил один из кочегаров, ночевавших ночью на трюме.
— Может, он упал где и лежит мертвый?
Догадка кочегара о том, что Хойда, быть может, уже умер, вызвала на лицах людей не страх и изумление, а только короткое молчаливое удивление.
«Неужели уже началось?» — как бы вопрошали их устремленные на кочегара широко открытые глаза.
— А на койке его нет? — начали спрашивать друг у друга, когда прошел первый момент удивления.
— На койке его нет и в кубрике не видно…
И матросы и кочегары, кто посильнее, интересуясь втайне тем, что на судне началось опять что-то новое, с серьезными и озабоченными лицами пошли по всем закоулкам судна искать Хойду.
Но ни получасовые поиски, ни расспросы о Хойде никаких результатов не дали. Никто Хойды с самого утра не видел и в самых сокровенных закоулках присутствия его не обнаружил. Когда почти все искавшие сошлись опять к трюму № 2, кочегар Бородин высказал вдруг то, о чем почти все подумали, но не решались сказать.