Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 94

Очередной столб — с незажженным фонарем, следующий тоже, исчезли и живые зеленоватые фонарики, освещавшие ему дорогу. Плотно окутанный тьмой, Филипп яснее, чем днем, ощущает свежесть и прохладу деревьев и густого кустарника. Это ощущение незаметно снимает с души мелкую, ничтожную накипь — грусть об ушедшем детстве (будто гаснут светлячки) — и неожиданно навевает мысли о Вечности.

После двухмесячной засухи прошлой ночью небо наконец протекло, и без времени засохшая зелень в считанные часы снова завладела землей. Эта вторая молодость, поднимающаяся сейчас из близких зарослей, пропитавшая самый воздух, против воли заставляет выпрямиться, поднять голову. Прочь грустные мысли, думает Филипп. Жизнью правит вечный закон всеобщей гармонии, нерушимый союз живого и мертвого. Какие бы катаклизмы ни происходили, чаши весов всегда будут в состоянии равновесия.

Вот был дождь так дождь!

Все вокруг уже задыхалось, разрушение брало верх над созиданием — чаши весов вышли из своего относительного покоя. Только что куры засыпали на своих насестах, немощно открыв клювы, а коровы, словно разучившись жевать жвачку, тяжко сопели. Струма, припрятав свои воды на самом дне, едва была видна. И вот он наконец грянул, ливень, и за какой-то час очистил небо, омыл лица трав, камней и деревьев, исцелил земные раны, наполнил реку, и эластичные ее гибкие мускулы набухли, зазвенели и зафыркали, словно потревоженный в поле рассерженный уж. Потоки воды бесновались всю ночь, а на ранней заре люди высыпали поглядеть на дамбу. Воспоминание о том, как несколько лет назад Струма вышла из берегов и залила лучшие земли, не дает югненцам спокойно спать. То давнее несчастье считается настолько страшным, что по нему исчисляют время.

На этот раз сады у дамбы стояли нетронутыми, и люди разошлись по домам, довольные и веселые. К вечеру Струма утихомирилась, отхлынула, и крестьяне, оскальзываясь на берегу, продвигаясь вслед откатившимся волнам, принялись собирать щепки и деревца, оставшиеся на берегу: будет растопка на зиму.

Одним словом, все вернулось на круги своя, чаши весов уравновесились, союз мертвой и живой природы восстановился, трава осталась травой, деревья — деревьями, светлячки — светлячками… И только асфальт, по которому шагает сейчас Филипп, сух и бездушен, как всегда. Он уже забыл о мятущихся ветках в зареве фонарей, и о лопающихся пузырях на поверхности холодных широких луж, и о рухнувшей стене дождя. Он все забыл — память о мертвом у него коротка… Помнится хорошо только живое.

Свернув в сторону от шоссе и едва ступив в темную, неосвещенную свою улицу, Филипп встретился с Главным.

— Домой?

— Да.

— Иди скажи Таске: работу, что я оставил ей, пусть сделает завтра до обеда.

Таска выбегает во двор, как только Филипп ее позвал. Сообщение ее беспокоит. Доклад был такой длинный, столько в нем таблиц и цифр… Вряд ли она успеет переписать его до полудня.

— Не мое это дело. Так Главный велел.

Они садятся в тени шелковицы.

— Хочешь знать, каким будет наше хозяйство лет через пятнадцать-двадцать? — спрашивает девушка уже совсем иным тоном. — Обязательно прочитай этот… не знаю, доклад или перспективный план. Да все равно! Есть в нем что-то такое волнующее, хотя сразу и не скажешь, что же оно такое, что волнует… Совсем как Сивриев, — добавляет она тихонечко. — Грубый, не улыбнется никогда, как всякий нормальный человек. Вечно с кем-то ссорится. И в то же время излучает он какую-то силу, и невольно начинаешь слушаться его и уважать.

Филипп посматривает на нее искоса. Сказать ей, что он другого мнения, что Главный ему вообще не нравится? Что прежде всего человек должен быть человеком. Сказать ей?.. Но какой смысл? Разве она сможет изменить что-нибудь?.. И вдруг Филипп слышит себя как бы со стороны — он высказывает какие-то далекие, неясные мысли — нет, не мысли, а именно бессмыслицу.

— Люди не всегда такие, какими хотят выглядеть. И нам только кажется, что мы их знаем. Этот, наш, злой и грубый, но в конечном счете… Вот глупость-то. Обыщешь весь мир… Думаешь: нашел наконец то, что искал, а приглядишься — ноль без палочки.





— Если все так, как ты говоришь, — вступает деликатно Таска, — не было бы смысла в общении… Оно должно умножать наши радости, а не горести.

— Ты что, меня поучаешь? — взорвался Филипп. — Да что ты понимаешь? — В следующее мгновение он спохватился, что переборщил, что она перед ним ни в чем не виновата. — Извини. Жизнь так сложна! Перед моими глазами такое творится!.. — Он снова невольно повысил тон. — Все эти поиски, открытия не имеют смысла… Только в природе все вымерено точно, потому что там масштабы другие. Вечность! А за ней, за вечностью, — лишь относительное равновесие.

— Люди лучше нас с тобой знают, что это не так. И поэтому не перестают искать. Помнишь Полицену, нашу Ценку, помнишь ее? — Таска улыбается. — Мы с ней когда-то обменялись альбомами с подписями ребят. Она была Поликсен С., а я Тасос К. … Конечно, все это школьные глупости. Ну вот, уехала она далеко, на другой конец Болгарии. И что же? Мальчишечке ее уже полтора годика. Я тебе не показывала фотографию? Такой карапузик — чудо, так бы и съела его! Или Дарина. Их с твоим Ангелом-Белешаком водой не разольешь.

— Что ж, поглядим. И на Ангела с Дариной еще поглядим да послушаем.

— Плохими глазами на жизнь смотришь, — вздохнула Таска. — И она тебе тем же отвечает. Я от матери слышала, даже злые собаки не одинаково ко всем злы: доброе лицо, добрые глаза человеческие могут их угомонить.

А Филипп думает о первом трепетном чувстве, проснувшемся в душе… К Таске. Да, к Таске. Но оно могло относиться к любой другой девушке: слишком сильна у него жажда близости одного-единственного человека. Мать оставила его сиротой, когда ему было всего два года. Он видел ее во сне такой, какой ее описывали, — нежной, доброй, ласковой… Всю жизнь хотел душевности родного человека. Ему казалось, таким человеком стала для него Таска. Поэтому все мысли о ней, от первой и до последней, были светлыми, добрыми, чистыми. Он не представлял себе, что они могут не видеться. Впрочем, точно так же не представлял он и другого. Но думала ли Таска так же? Все эти недомолвки! Она хочет, наверное, услышать то, что давно, давно надо было ей сказать, но у Филиппа нет сил сказать это, а если он поступит так, как хочет она, это станет огромной ложью — ложью всей прошедшей и будущей жизни. Как объяснить, что для него их отношения — нечто большее, чем обыкновенная дружба молодого человека с девушкой?

Его всегда почему-то обвиняли в двуличии, неискренности. Но это были всего только сомнения и нерешительность. Так произошло, когда несправедливо наказали Петьо в последнем классе прогимназии, так было с прогулом рядового Петрунова — сначала скрыл правду, потому что, если бы сказал ее, надо было бы наказать других, а потом совесть начала его грызть… А злополучное назначение в Ушаву! Он сознавал, что не годится для этой работы, но не мог найти в себе силы отказать бай Тишо.

Нет, молчание с Таской было другое. Это не была нерешительность.

Таска встала со скамьи: надо было хоть начать работу сегодня вечером, чтобы завтра было легче.

Он уходит домой и ложится спать. Но через час, а может быть, полтора Таска сама приходит к нему и зовет погулять.

— Стучала, стучала, — смеется она, — и в голове загудело, как в улье.

Незаметно они подходят к мосту. Когда-то здесь был подвесной — Таска переходила его со стучащим от страха сердцем. А четыре года назад построили вот эту громадину из бетона и металла, освещенную множеством люминесцентных солнц.

Сев на берегу, Филипп и Таска задумчиво глядят на бурлящую внизу темную массу воды. Все их воспоминания детства — радостные и грустные, прочные и хрупкие — родились здесь, эта река их вскормила.

— А помнишь, как-то под вечер я бросила целую горсть разорванных листков? Это был мой дневник, написанный для другого человека. Но ты меня ни о чем не спросил. Вскоре я его забыла — думала, что забыла… Чем больше отдаляется от нас тот год — шестнадцатый год! — тем чаще я его вспоминаю.