Страница 4 из 67
«Выходит — лучше, что чучело Балдин продал нас купцу», — бывало, скажет Харлампий Анне, когда, случится, забежит вечером к ней на полчаса.
Он с Аннушкой-то еще в Баскаках сошелся мыслями. Парень степенный, смелый. Спросит ее: «Не тужишь, Аннушка, по деревне?» — «Это по косоротом-то? И не думаю. Провалился бы он в преисподнюю!»
Правда, взгрустнется иной раз, да и не только ей, как вспомнятся родные стежки, полевые дорожки, белая березонька у околицы. Да что ты сделаешь, коли распроклятая кабала из родного гнезда увела…
Однажды, видишь ты, за рекой Аннушка с подругами миткаль отбеливала, расстилала ткани по лужку. Глядь, сверкнула под солнцем белыми крыльями залетная чайка. Будто искры посыпались с ее крыльев. Камнем упала чайка на воду, схватила рыбешку, взвилась, да недолго летела: почти той же минутой, как подстреленная, свалилась на бельник. Аннушка — к ней. Подняла. У чайки из клюва торчит светлый рыбий хвост.
— Батюшки, рыбой подавилась…
Чайка глядит на нее, будто о помощи просит. Вынула Аннушка рыбку. Окунула чайку в чистый ручей и увидала на белом-то крыле узорные буковки рядами, будто шелковое вязанье: «Миряне, порадуйте сердце Поляне! Привечайте мою чайку с острова Зеленого. Ей над бельниками летать, пряжу оберегать».
— Ой ли! Так ты Полянкина птица! — всплеснула в ладоши Аннушка.
Полянка славилась у наших ткачей. Разные сказки про нее старые люди рассказывали. В конце лета, в ведренные дни, пройди полями, лугами, да и по лесу, — стелется на траве пряжа тонкая-претонкая. Паутина, скажешь, — не угадаешь. Нет, это Полянка раскинула свою пряжу по траве, чтобы ветер ее присучил. Сученую-то она ночью всю до пряжинки соберет, чтобы не замочило дождем. В дождик пройди — не увидишь ни одного волоконца. Полянка — заботливая мастерица, работящая. Так уж повелось: ночью на поле прядет, а на День-то, сказывали, уходит в лес, в рощу. Нельзя ей показываться. Словно она тоже из подъяремных, беглая с чьей-то мануфактуры.
Большого уменья и большой тайны мастерица. Что ни напрядет, что ни наткет, все отдает добрым людям. Другому и секрет откроет. Купцов, мануфактурщиков, ой, не любила, видеть их не могла! Зато фабричники и славили ее. Еще бы не славить такую рукодельницу!
Как прочитала Аннушка Полянкины слова на чайкином крыле, у нее сердечко заколотилось.
— Лети, чайка, помогай Полянке, да скажи, что ей кланяются ткачи да пряхи.
Встряхнулась чайка, встрепенулась, полетела. Вьется над бельником. Чем выше парит, тем будто больше становится. И вот стала она больше лебедя, крупнее степного орла. Так и брызжет солнце на ее шелковистых перьях. И вдруг ее крылья стали удлиняться. Спускается с каждого крыла на бельник по шелковой белой ленте — с аршин, поди, шириной. Чайка — в подоблачье, а ленты с крыльев — до самой земли. На ветру колышутся, блеском отливают. Упали ленты на бельник прямо к ногам девушек. На каждой ленте, как метки для отрезов на платье, — красные крапинки, словно ягоды.
Диво! А уж чайки и не видно больше. Изумились девушки. Подобрали ленты. Такого шелка и помещичьи, и купеческие жены-дочери не видали, не нашивали.
Сосчитали девушки те метки-крапинки, а их столько, сколько на бельнике девушек. По тем меткам-крапинкам разделили они шелк. Каждой — на платье, да и про запас останется.
Сшили они себе по шелковому платью. И вот что дивно: наденет девушка платье и станет в нем невидимкой. Голос слышно, а самой не видно. Знать, дарила Полянка такой наряд не на гулянку ходить, не хороводы водить.
Фабричники дружно между собой жили. Баскакинские — первые заводилы всех веселых затей. А первый весельчак Харлампий-ткач. Что сказку сказать, что присказку сложить, купцу Сазону промыть кости, неправду высмеять — это он умел.
Сазон послал раз сына Ерофея с товарами на ярмарку в Нижний Новгород. Лето знойное, удушливое стояло. На ярмарке смерть и слизнула Сазонова сына. Там его и зарыли.
Как-то на бельнике в воскресенье сазоновские фабричники затеяли хоровод. Дударь — в дудку, другой — в самогудку. Харлампий подмигнул Ермиле и давай править потешную песню про купецкого сына Ерофея Сазонова Катушкина:
И пошли. Один скажет, как вмажет, другой новый узорец завяжет, да все складно и веселей не надо. Чем дальше потеха, тем больше смеха.
А Сазон тут как тут на этот веселый час. Харлампия за грудки, да плечи у Харлампия высоки: у хозяина рука оказалась коротка.
— Кто ты есть, голяк? По Сибири скучаешь? Да я тебя истолку! Ты забыл, кто я?
А Харлампий ему брезгливо этак:
— И по рылу знать, что Сазоном звать, — повернулся да и пошел…
Аннушка сшила Харлампию рубашку из того Полянкиного шелка.
Собрались они раз прогуляться в ближнюю рощу.
А Сазон с базара возвращается. Пряжей торговать ездил. Никого на лужайке нет. Слышит: поют опять потешную песню. Голос Харлампиев слышен. Как сыч на осине, вертит Сазон головой во все стороны. Никого не видит. А поют-то рядом. Испугался купец, погнал гнедого.
Идет в другой раз Сазон с фабрики мимо шалаша, где зимовал Харлампий. Слышит опять ту песню. Явственно — Харлампиев голос, а Харлампия нет ни у шалаша, ни в шалаше. Что такое?..
Надумал вскоре Сазон сломать старый корпус в ткацкой, где баскакинские работали. А баскакинских, всех чохом, взял да запродал помещице Барсуковой.
Узнали ткачи, что им опять ехать с фабрики, да еще к Барсучихе лютой, — все в один голос:
— Не пойдем ни за что!
За Харлампием — все в контору к Сазону:
— Что хошь делай с нами, не хотим к Барсучихе!
Но ведь Сазону-хозяину фабричные не указ. Он полный владетель над ними:
— Не пойдете — связанных отведу, вас и не спрошу.
— Еще таких веревок не свили, чтобы всех-то связать! — отвечает Харлампий.
— А тебя, супостат, в железо велю обуть!
— Лучше в железо, чем к Барсучихе…
Высыпали во двор из конторы. Обида у всех в сердцах. Того и жди, начнут ломать заборы, метать подворотины в разные стороны. Сазон видит — дело плохо: за сотскими, за десятскими шлет. Сотских, десятских фабричники выдворили за ворота.
— Это покупной, кабальный Харлашка вздыбил всех. Вытряхнуть его с моей улицы, а там и остальные угомонятся, — поучает купец сотских.
Но попробуй возьми голыми руками Харлампия!
Велел Сазон никого из баскакинских близко не подпускать к фабрике. Уж он и задаток взял с Барсучихи. Не нынче, так завтра погонят к ней проданных ткачей.
Вышла Аннушка на бельник за кусты, пригорюнилась, говорит:
— Полянка, Полянка, хоть бы ты заступилась за нас! Дала бы ты мне шелку твоего — сшила бы я всем кабальным нашим по рубашке-невидимке. Ветер, ветерок, скажи ты Поляне — с горя плачут все миряне!
Не успела Анна проговорить — сверкнула в подоблачье белыми крыльями чайка. С каждого крыла уронила на луг по белой шелковой полоске — столько, сколько надо, чтобы ткачам хватило по рубашке.
Приехал от Барсучихи староста-бурмистр — как боров, откормленный, лицо — с решето. С ним погонщики.
Какие пожитки у ткачей? У кого узелок, у кого сума — вот и все. Погнали купленных в Заборье к Барсучихе. Впереди — староста верхом, сзади — погонщики с кнутами. Идут ткачи молча, зубы стиснули, кулаки сжали. О своем думают.
Перед белыми столбами, под старыми липами у господского крыльца, оставил староста покупных людей, сам без шапки побежал к самодурке: глянь, мол, поди, что за людей пригнали, еще полюбятся, ли такие.
Уходил староста — велел ткачам одеться в новые рубашки, чтобы барыню порадовать своим видом. Оделись ткачи в новые рубашки, а девушки и женщины — в шелковые платья…
Барсучиха вышла на крыльцо, и с ней староста. Смотрят — перед крыльцом одни погонщики. Суматоха, говор. Погонщики бегают, словно отнимают у кого-то свои кнуты. А кнуты-то сами погонщиков хлещут. И старосту разков пяток задели. Узелки летают по воздуху. А потом пошли сумки и узелки от крыльца к саду.