Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 46



Замедление мыслей Краца было вызвано острым припадком топографии между пятым и четвертым ребром, а когда местность пошла на понижение, Крац издал бешеное проклятье: кошелек унесся в водоворот!

Потеря огромного состояния до такой степени потрясла несчастного сторожа, что он бормотал об этом до глубокой ночи, бормотал, зажигая зеленый фонарь и, выходя навстречу константинопольскому экспрессу, бормотал, стоя на ночном ветру, бормотал, когда высоко вверху раздалось знакомое гуденье, дрожанье и колыханье…

— И как подумать, что, если б был у меня хороший пес, он ровнешенько в одну секунду вынес бы его в зубах. Небеса! Десять тысяч сто восемьдесят марок, положенных в Хандельсбанк! Эх, будь у меня пес, будь только у меня хоррр…

— Хоррррр!

Ужасная, ревущая, волосатая масса, страшная, как сто тысяч дьяволов, увеличенных в пропорцию, с какой возрос капитал сторожа Краца, со всей силы обрушилась на него сверху, облапила его и сунула ему за воротник такой огненный шершавый язык, что несчастный сразу потерял сознание.

Когда он пришел в себя, вокруг была полная тишина. Константинопольский экспресс промчался. Круглый электрический шар разбрасывал волны света по страшной Гаммельштадтской пустоши. Сторож Крац сидел на болоте, обеими руками держа огромного тощего пса, косившего на него два красных глаза и дышавшего, как паровой котел.

Сторож Крац дрожащей рукой провел по лбу. Не было никаких сомнений! Небеса существовали, и небеса услышали его молитву. Отныне Крац мог принять полное участие в воскресных беседах, устраивавшихся пастором Питером Вурфом для железнодорожных рабочих, и мог даже самолично сделать доклад.

Он положил руку на мохнатую голову пса, кинул взгляд на небо, вздохнул, увидел там что-то похожее на голубя, точь-в-точь такого, какие выпекаются в кондитерских, с изюмом посредине, и дрожащим голосом произнес:

— Отныне и присно называю тебя «Небодар». Служи мне, как я служил отечеству и расписанию двадцать три года, не считая военного фронта, не женись и носи поноску, даже если тебе приспичит почесаться где-нибудь под хвостом!

С этими словами сторож Крац снял свой собственный кушак, сделал петлю, надел ее на Небодара и тихо повел за собой сверхчеловеческого пса, хромавшего на одну лапу. Придя в сторожку, Крац напоил и накормил его, сделал хорошую подстилку из соломы и войлока, перевязал ему раненую лапу и взглянул на часы. До следующего поезда оставался час с четвертью.

— Мы с тобой успеем вздремнуть, дружище, — ласково пробормотал он Небодару, — ка-ак следует успеем вздремнуть, чего, будучи на небе, ты, должно быть, никогда не…

Тук-тук-тук!

Вот и вздремнул сторож Крац! Среди глубокой ночи в его сторожку постучал и вошел неказистый небольшой человек с трубочкой в зубах, с руками за спиной, с прищуренными глазами, точь-в-точь будто он входил в свой собственный дом, покинутый им с полчаса назад.

Войдя и оглядевшись, незнакомец пыхнул трубочкой и спросил с сильным американским акцентом:

— Сторожевой пост?

— Именно, — угрюмо ответил Крац, видя у незнакомца вымоченные сапоги и брюки в зеленой гаммельштадтской трясине, — ежели вы заблудились, так держитесь грунтовой дороги налево за деревом. Я не обязан махать фонарем никому, кроме поезда.

— Вот уж никто не говорит, что обязаны, — хладнокровно объявил человек, направляясь прямо к огню и обсушивая перед ним сапоги, — больше того, по природе вы не обязаны махать даже поезду. Теплая, хорошая немецкая ночка! Не будь этих чортовых трясин, одно удовольствие прогуляться на мельницу.



Сторож Крац сердито молчал.

— Слушайте-ка, парень, — проговорил незнакомец, меняя тон и поворачиваясь всем корпусом к Крацу, — если хотите получить на выпивку, ответьте-ка в двух словах, — не слышали ли вы чего, когда пролетел константинопольский экспресс?

Сторож Крац меньше всего расположен был ответить на подобный вопрос. Но в эту злополучную минуту небесный пес, вероятно, с непривычки вкушать земной сон, тявкнул и почесался, а пример заразителен. Обе пятерни сторожа полезли прямо за пазуху и в отчаянном припадке самоскребенья бедняга выложил перед незнакомцем все свои тайны.

Он начал с того, что Хандельсбанк дает на два с половиной процента больше, чем Рейхсбанк, и кончил тем, что религия оказалась права, несмотря ни на какую астрономию, а в промежутке уложил историю с речкой, историю с кошельком, историю с водоворотом, историю с собакой и собственную резолюцию насчет всех этих историй, касавшуюся пастора Питера Вурфа с его богопротивным самомнением.

Когда, наконец, Крац высказался до конца, он взглянул на часы, вскрикнул, схватил фонарь, палку, фуражку и потребовал, чтобы незнакомец сопровождал его к Гаммельштадтскому мосту, над которым через семь минут должен пройти берлинский почтовый.

— Идите сами! — равнодушно пробормотал незнакомец, усаживаясь рядышком с Небодаром: — я посторожу вашу избушку.

Сплюнув со злости, Крац побежал к насыпи, дрожавшей в белесоватых полосах электричества. Фонарь засвечен, вдали громыхнуло, огромный стальной гигант затрепетал… как вдруг под самым его нутром, в стальных стропилах, цепях и перемычках мелькнули пятна нескольких фонарей.

Крац дал пройти поезду, издал пронзительный свист и кинулся к мосту. Яркий свет прожектора, направленный на насыпь, обнаружил кучку полицейских с баграми, фонарями, крючками, палками и вилами.

— Не видел ли ты чего-нибудь этакого, когда прошел константинопольский экспресс? — спросил один из полицейских, поворачиваясь к Крацу.

— Решительно ничего, — мрачно ответил Крац, проклиная полицейских в глубине своей души; и с природным недружелюбием ко всему, что вынюхивает, вышаривает, выискивает и выслеживает, он зашагал к сторожке, твердо решив выпроводить незнакомца.

Но, когда он переступил порог, фонарь выпал у него из рук, палка застряла между ногами, а из груди вырвался вопль: чудного, мохнатого Небодара на подстилке не было. Вместо него, там лежал… чорт возьми, там лежал мокрый, скомканный кошелек сторожа Краца с теми самыми десятью тысячами марок, которые теперь надлежало, с обратным мозговым напряжением, — настолько же тягостным, насколько тяжело возвращение из пивной по сравнению со счастливой туда отправкой, — надлежало прокалькулировать: —!екдяроп моксечитемфира монтарбо в!

Глава четвертая

НОЧЬ В ГАММЕЛЬШТАДСКОЙ ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ

Приближалась минута отхода поезда, когда, наконец полицейские вывели на перрон арестованную мистрис Кавендиш и сняли запрет с вагона. Сотни народа, возбужденные убийством, стерегли их выход. Репортеры ринулись вперед.

Сердце немецкой металлургии, городок Гаммельштадт, даже в этот ночной час страдал нервной индустриальной бессонницей. Жители, в домах, на улицах, на вокзале, — сытые и голодные, от директоров до рабочих металлистов, — на все лады обсуждали происшествие. Стало известно, что в ту же ночь, на дне мрачного болотца, в самом начале железнодорожного моста, под балками и стропилами, отыскалось, наконец, тело несчастного майора, превращенное, однакоже, в такую кровавую кашу, что не только его, но даже и его одежду признать в этом хаосе кровяных сгустков, хрящей, костей, тряпок, лоскутьев и грязи было совершенно невозможно. Трясина еще более рассосала майора, превратив его воинственные останки в паштет. Понятно, что испуганная полиция энергично уцепилась за жену майора, чтоб сложить возможную ответственность за это несчастье с многострадальных немецких плеч на английские.

Мистрис Кавендиш, накинув чадру на халатик, заплаканная, растрепанная, среди глубокой ночи уселась в тюремную карету и была доставлена в тюрьму, несмотря на все свои стоны и протесты. Тюремное начальство проявило изысканную вежливость. Оно не подвергло обыску ни ее, ни ее вещи, рассыпалось в извинениях, прислало холодный ужин, но даже начальство не могло сделать для бедной новобрачной главного, что хоть немного успокоило бы ее нервы: отвести ей отдельную камеру.