Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 46

С этими словами он свистнул, разбудил двух арабов, велел им взять мешок и поднялся к девушкам.

Раз-два, — отцу Арениусу пришелся удар кулаком по голове, а Минни Гербель подхвачена, как перышко, тельце ее засунуто в мешок, а мешок крепко завязан веревками.

Миссионер вскрикнул и бросился к арабу. Но тот оттолкнул старика, взмахнул мешком над головой и…

— Стойте, — спокойно объявила Сарра, переглянувшись со всеми своими товарками, — если вы потопите Минни и старика, мы объявим голодовку. Мы не проглотим ни единого желтка, не говоря уже о простокваше, и вы доставите на место тридцать высохших скелетов.

— Голодовка! — завизжал весь девичник таким неистовым голосом, что князь Гонореску не вытерпел и присел на корточки.

— Успокойте их, Апопокас!

Но не тут-то было. Завтрак, приготовленный для «ковейтского комплекта» пинками и локтями выброшен на землю. Куски, поднесенные ко рту, выплеваны. Арабы испуганно бросили мешок и, творя заклинанья, кинулись в кусты. Короче сказать, не прошло и двадцати минут, как Минни, вытащенная из мешка, водворена на прежнее место, а пастор Арениус устроен на одном из верблюдов. Караван тронулся в путь.

— Сколько у нас погонщиков и слуг? — в бешенстве спросил Гонореску.

— Дюжины полторы, — мрачно ответил Апопокас.

— Пусть в каждую палатку сядет по арабу или по румыну, чтоб следить за девчонками.

Это государственное распоряжение было немедленно проведено в жизнь, несмотря на явное недовольство арабов. Между тем маленькая Минни, сидевшая вместе с пастором, Саррой и арабкой Ноэми, устроилась у отверстия палатки, откуда она могла видеть весь караван и энергично сигнализировала вдаль. Девушка, подхватывавшая ее сигналы, передавала их своей группе, откуда они передавались к следующей палатке, пока не облетели весь гарем.

— Когда начинается выступление, — деловито объявила Минни пастору, глядевшему на нее, вытаращив глаза, — самое главное, дедушка, не проворонить время и не увлекаться мелкими уступками. Следите за нашей тактикой. Ноэми, душа моя, примись за национальное меньшинство.

Ноэми взглянула на араба-погонщика жгучими аравийскими глазами и издала несколько гортанных звуков. Погонщик затараторил нечто в роде га-га-га, перемежающееся такими понятными для всякого восточного путешественника словечками, как рупий, куруш, дивани, махмуди, кубир (аравийские деньги) и тому подобное. Пастор Арениус не знал арабского языка, но по числу рупиев и курушей, упоминавшихся в их разговоре, не замедлил составить себе мнение о происходящей сделке.

— Она хочет его подкупить? — шепнул он Минни.

— Подкупить? — детские голубые глаза вытаращились на пастора в совершенном изумлении. — Да что вы, дед, неужто мы в кинематографе? Тут идет практическая борьба, а не глупости.

— Ну, значит, она соблазняет его… — пастор невольно поперхнулся: — соблазняет любовью?

Но Минни уже совсем не слышала его вопроса. Сарра вытащила бумагу и карандаш и свободной кистью руки принялась что-то набрасывать под диктовку Ноэми. Араб глядел с интересом. Вдруг он перегнулся из палатки и зашептался с другим арабом.

Пастор Арениус следил за всеми этими непонятными для него поступками с растерянностью человека, отставшего от своего времени. Он начинал чувствовать к коллективу падших женщин нечто вроде той зависти, какая переворачивает сердце уличному мальчишке, идущему по улице рядом с марширующим под барабан взводом солдат.

— Но скажите же мне, — шепнул он, наконец, умоляюще, — о чем говорило с арабом это красивое дитя?

— Она спросила, сколько он получит от нашего хозяина и имеется ли между ними письменное условие, — рассеянно ответила Минни, принимая от Сарры исписанную бумажку.

Глава двадцать девятая

ДИКАРЬ ИЗ ПЛЕМЕНИ ТОН-КУА





Вернувшись из тюрьмы, Пэгги швырнула зонтик в одну сторону, шляпку в другую, перчатки в третью, а сама кинулась в четвертую, где стоял ее отец, коронный судья города Ульстера.

Уткнувшись ему в грудь, Пэгги произнесла под счастливым наитием женской логики, обоснованной точь-в-точь так же, как белый цвет заячьей шкуры в зимнем сезоне:

— Папа, я положительно страдаю за вас!

— Это еще почему? — ворчливо осведомился ульстерский судья.

— Неужто вы не догадываетесь! Я… страдаю за вас (поиски в пространстве и в собственной голове, страдальческая гримаса, взрыв наобум)… потому что в Ульстере будут про вас говорить.

— С какой стати?

— Папа! В Ульстере будут про вас говорить, что вы поощряете кавендишизм и даже получаете за это награду!

Последнее соображение мелькнуло в голове Пэгги с быстротой гениальных мыслей, как известно, всегда находящих неожиданно — на Ньютона под яблоней, на Архимеда в ванне, а на Пэгги перед просьбой к папаше.

Воспоминание о развязном Кенворти, о наглом майоре и о необходимости признать существующим молитвенный культ Майоровых брюк заставило судью скрипнуть зубами.

— Между тем, милый, дорогой пусик, папенька, папчик, всех этих разговоров можно было бы избежать, если б вы только сжалились над несчастным молодым дикарем. Папчик, папинька, пусик, сжальтесь над ним! Дайте ему бежать.

Вслед за этой горячей речью последовало множество доказательств дочерней любви, вроде легких покусываний за ухо, щекотки под лысиной, трения кончика носа о кончик носа, запихивания в чужой рот собственного локона и тому подобных милых проявлений женского темперамента, вплоть до крайне нескромной попытки залезть головой под судейскую манишку — жест, заимствованный юной Пэгги от домашних котят и всегда приводивший коронного судью в неописуемое смущение, сопровождаемое чиханьем.

— Пэгги! Душа моя! Мисс! Прекратите же…

Здесь мы оставляем английскую юриспруденцию и перенесемся в английскую городскую тюрьму.

Английская городская тюрьма, взволнованная необычайным арестантом, совершенно позабыла о сне и всегдашнем своем режиме. Часовые помирали со смеху, глядя на танцующего надсмотрщика, — что было весьма слабой подражательной попыткой, перенятой надсмотрщиком у танцующей сторожихи, в свою очередь заимствовавшей телодвижения у танцующего тюремного надзирателя, так и не смогшего оторваться от глазка, ведущего в камеру молодого идолопоклонника.

Мы не должны умолчать, что почтенный надзиратель танцевал более или менее бессознательно, копируя танцующего дикаря. Этот последний, являясь исходным пунктом всего звена, отплясывал уже в течение четырех часов, покуда не покрылся потом и не свалился в священном безумии у самого подножия Майоровых брюк, точнее — у его штрипок.

«Только бы они не вздумали отнять у меня эти пакостные штаны! — подумал несчастный, в ужасе отмечая собственный пульс, перешедший за сто сорок: — я, разумеется, не помру, даже слегка поправлюсь от последствий сидячей жизни, конечно, если мне не придется плясать все двадцать четыре часа в сутки… Но только бы они не вздумали лишить меня этой мерзости, прежде чем я дам ее понюхать собаке техника Сорроу!»

Тут он поднял обе ладони, завертел пальцами во все стороны и издал чмоканье, чавканье и трепетанье, так как дверь камеры неожиданно приотворилась. Тюремный надзиратель вошел к нему с лицом, с каким ходят на любовные свиданья. Он держал в руке пудинг. Пудинг был завернут в душистую салфетку.

— Гип-гип-ля-бля, — произнес надзиратель ласково, надеясь, что какой-нибудь из звуков что-нибудь да означает по-дикарски, — сам судья присылает тебе пудинг, нуди, пун-тин-гам-гам-хав-хав!

После этой речи надзиратель открыл рот, сунул туда палец, сделал вид, что чавкает, и положил сладкий подарок перед носом безмолвного дикаря.

Но каково было его изумление, когда идолопоклонник приложил ладонь ко лбу, брякнулся ему в ноги, а потом, схватив пудинг и делая вращательные движения каждой частью своего корпуса, благочестиво поднес его прямехонько к майорским брюкам.

— Вот так вера! — пробормотал надзиратель, выходя из камеры: — если б наши епископы имели хоть с горчичное зерно такой веры, у них никогда не отняли бы ни доходов, ни поземельной собственности! Малый с голоду помрет, а первый кусок своему идолу. Н-да. Написать бы об этом в «Миссионерское обозрение»!