Страница 5 из 18
Дед Северьян лежал с открытыми глазами на нарах и, чуть шевеля пепельными губами, тихо молился за Дмитрия Воейкова.
– Господи! – шептал он. – Помоги ему миновать лихого человека, дай ему, Господи, вздохнуть вольным воздухом, дай ему родных повидать… Помоги ему, Господи, на скорбном пути его…
Потом, как всегда перед сном, стал молиться за всех родных и близких. И первой молитвой была молитва за Манефу: «Помяни, Господи, душу рабы Твоея Манефы и прости все прегрешения ее, вольные и невольные… И сотвори ей вечную память…» Потом – за внука своего любимого, за Дениса, и за всех других.
Кончив молиться, старик потушил огарок свечи и, прислушиваясь к шуму метели, долго еще раздумывал над странной судьбой Дениса и вспоминал его то малюткой, то отроком, то взрослым.
Все казалось бесконечно далеким…
В полуверсте от сто первого пикета, небольшого затесанного колышка – пунктира будущей железнодорожной линии, в восьми километрах от лагеря, находилась небольшая землянка, вырытая зырянами-охотниками. В эту землянку, за два дня до побега Ставровского, Дмитрия и Баламута, возчик Никита, пользовавшийся правом бесконвойного хождения, отвез рюкзаки и лыжи беглецов. За это он получил от беглецов сто рублей и два литра спирта.
В эту землянку к утру пробрался Дмитрий, после долгого блуждания по тайге. Землянка была так завалена снегом, что Дмитрий едва нашел ее и едва открыл дверь. Здесь было тепло – так, по крайней мере, показалось сгоряча Дмитрию. Войдя внутрь, он прежде всего достал свечу, зажег ее и выпил полстакана спирта. Все тело ломило от усталости, тянуло ко сну, болело оцарапанное пулей левое плечо. Спекшаяся кровь прилепила исподнюю рубашку к ране. При каждом резком движении Дмитрий чувствовал невыносимую боль. Он разделся до пояса, тщательно промыл рану и перевязал плечо – бинт оказался в рюкзаке Баламута. Дмитрий вспомнил, как накануне Баламут хвастался, что украл у лекпома бинт и эфир. «А зачем ему эфир понадобился?» – лениво подумал Дмитрий. Мысли его как-то глупо перебегали от одного к другому.
Не разводя огня, он повалился на сухой, пахучий еловый лапник, горой наваленный в углу землянки, и мгновенно уснул. Уснул со смутной, бессмысленной надеждой, что кто-нибудь из товарищей по побегу появится в землянке.
Но никто не пришел. Мертвые не воскресают.
Во сне он видел тихую снежную лунную ночь, костер посреди леса, а возле костра – толпу сгрудившихся женщин-заключенных, закутанных в рваные бушлаты. Женщины тянули сухие, желтые руки к огню и пели печальную песню. Потом видел свой дом на Арбате, в Москве. В парадном стояла сестра Ольга. Перед домом тоже горел костер и те же женщины пели печальную песню, а прохожие не обращали на них никакого внимания, только как будто бы одна Ольга их слушала, улыбаясь тихой и грустной улыбкой.
Она была необыкновенно красива, такой красивой он ее никогда раньше не видел. У ног ее, прямо на тротуаре, сидел дед Северьян и скоблил осколком стекла деревянную ложку. Он часто взглядывал на Ольгу и негромко говорил: «Не трожь, не трожь ты его. У него своя жись. Он и так сбился с тропы. А за брата – молись. Молись, как умеешь». Дмитрий подошел ближе и опять услышал: «Не трожь его…» «Да про кого это он говорит?» – мучительно думал Дмитрий.
А женщины все пели печальную песню; вдруг поднявшаяся метель занесла снегом костер, потом – и женщин, и старика, и Ольгу, стало тихо, и осталось лишь ровное лунное снежное поле.
В полдень на другой день Дмитрий проснулся и не сразу сообразил, где он и что с ним. С трудом разлепил тяжелые веки. Было темно и холодно. И как-то сразу вспомнил все. И первое чувство было чувство бешеной радости.
– Свобода…
Сухие, потрескавшиеся губы едва двигались.
– Свобода…
Он вскочил, ощупью добрался до двери, попробовал было открыть ее, но дверь наглухо замело. Тогда он с силой, со всего плеча толкнул ее, забыв о ране. Боли, однако, он не почувствовал – он с жадностью глотнул холодного воздуха, ворвавшегося в широкую щель, и выглянул наружу. Кругом стояла молчаливая, словно застывшая тайга, засыпанная искрящимся, сверкающим на солнце снегом. На гладких, будто укатанных сугробах вокруг землянки не видно было и признака людских следов. Лишь тонкая цепочка ровных ямок пересекала наискось небольшую поляну перед дверью землянки – тут, видимо, совсем недавно прошел песец. На голубом небе ни облачка. Было удивительно тихо; и хорошо, пряно пахло свежим снегом и елью.
Дмитрий зажмурил глаза и ткнулся лицом в косяк. Плечи его вздрогнули, и он глухо, но сильно заплакал. И плакал долго. Только тот, кто долго смотрел на Божий свет сквозь железную решетку, кто вынес на своих плечах миллионы тонн горя, только тот знает по-настоящему цену свободы. И плакал Дмитрий, кажется, первый и последний раз в жизни.
Целых три дня прожил Дмитрий в землянке, выжидая новой пурги, чтобы идти дальше. Он знал, что только еще начинает скорбный путь беглеца, по следу которого всегда, всю жизнь, будут идти ищейки-люди, чтобы снова отнять у него его человеческое право на свободу.
За это время, пока он жил в землянке, Дмитрий из трех рюкзаков сделал один, переложив в него все самое важное. Шесть месяцев они готовились к побегу. Шесть месяцев правдой и неправдой собирали по крохам все необходимое для побега, и вот – все досталось ему одному. Остальных прибрала холодная зырянская земля.
На четвертый день Дмитрий встал на лыжи и двинулся дальше. Путь он держал на восток, к Уральским горам.
В Художественный театр Ольга Николаевна и Аркадий Иванович приехали рано, за двадцать минут до начала спектакля. Шли «Братья» Дениса Бушуева. В гардеробе, снимая с ног облепленные снегом ботики – на улице шел густой мокрый снег, – Ольга шутя пожурила своего обожателя за то, что он плохо рассчитал время и что им придется долго ждать. Аркадий Иванович предложил пройти в буфет и согреться горячим чаем с лимоном и тут же, смеясь, рассказал Ольге анекдот об опыте Художественного театра с «Буфетом на честность», якобы произведенном несколько лет тому назад.
«Буфет на честность», по моим сведениям, просуществовал всего три дня. Идея была такова: утомленные пьесой какого-нибудь новейшего драматурга, зрители в антракте выходят в фойе и стремглав несутся к буфету. Буфет пуст, то есть пуст в том смысле, что нет в нем ни кассиров, ни официантов. Зритель сам берет с прилавка то, что ему нравится, съедает или выпивает, смотрит на прейскурант и кладет указанную сумму в большую стеклянную вазу. Если надо, сам, своей собственной рукой берет из кучи денег сдачу и удаляется. Ну-с, в первый день этого смелого эксперимента, после подсчета выручки, оказалось двести рублей лишних – стыдились, видимо, брать сдачу. На второй день – два рубля лишних, на третий – не хватило три тысячи, на четвертый – «Буфет на честность» снова превратился в «Буфет на наличные», с той только разницей, что цены в нем поднялись втридорога…
– Да вы, быть может, все это выдумали! – смеялась Ольга.
Когда вошли в зрительный зал и пошли по упругому ковру бокового прохода партера, Аркадий Иванович сразу же, не без тщеславия, отметил, что взгляды публики дружно, с любопытством и восхищением обратились на Ольгу, несмотря на то, что одновременно с ними из разных дверей входили другие зрители, и среди них было немало красивых женщин.
Ольга шла уверенной, твердой и в то же время необыкновенно легкой походкой, ничуть не смущаясь тем вниманием, которое она вызывала у публики. Стройная, с небольшой подвижной головкой, с которой свободно падали короткие пушистые русые волосы, обнажая по-детски тонкую шею, мягкая в движениях – вся она была проникнута той милой теплой женственностью, без которой не может быть красива женщина, как бы ни была ярка ее красота. Умные голубые глаза ее в темных ресницах смотрели вокруг приветливо, и так же приветливо улыбались яркие, словно вырезанные губы, показывая ямочки в уголках и обнажая блестящие полоски мелких чистых зубов. И в этом блеске женственности и доверчивой приветливости как бы тонули и в то же время становились ярче – и тоненькая ниточка жемчуга вокруг белой матовой шеи, и простое, темное, несколько короткое шерстяное платье – единственное ее приличное платье, в котором еще можно было куда-то показаться, – и скромные черные туфельки на стройных, упругих ногах.