Страница 42 из 44
– Отдаю залог вашего счастия с условием, чтобы вы сегодня были ввечеру. Теперь прощайте, Глинский, может быть, навсегда; теперь я пойду прямо к цели; меня ничто более не остановит. – Сказав это, он сжал руку Глинского и скрылся.
Закрытый стеклом портрет был тепел и на лайке, закрывавшей затылок, обозначались следы золотой рамки, из которой как будто поспешно его вынули. Глинский ничего этого не видел, кроме портрета.
Не станем говорить о том, что происходило за завтраком. Старик маркиз и маркиза плакали, прощаясь и благословляли Глинского; Шабань переступал с ноги на ногу, крутил усы, барабанил в окно; несколько раз брал руку уезжающего и отходил к окну, не сказав ни слова. Одной Эмилии не было; напрасно маркиза извиняла ее нездоровье и уговаривала Глинского остаться с ними до вечера пить чай и проститься с дочерью; он отговаривался невозможностью и едва ли он не в самом деле так думал, потеряв надежду увидеть Эмилию, а Дюбуа тут не было, чтобы поддержать колеблющуюся веру шаткою надеждою на будущее.
Наступила минута прощания. Юноша переходил из рук в руки, наконец, вырвался из объятий и с стесненным сердцем сбежал с лестницы; но тут в огромных сенях ожидала его вся дворня маркизова. Все в доме любили его от мала до велика; каждый по своему изъявлял свои сожаления и напутствия; он вынул кошелек: червонцы посыпались и вся дворня, провожая, кричали ему изо всех сил благодарственные восклицания.
Глинский сел на лошадь, которая давно уже обливала удила пеною, и тронул поводами. В эту минуту он оборотился взглянуть последний раз на окна Эмилии: ему показалось, что занавесь зашевелилась, отдернулась и графиня, вызванная криками толпы, махала ему рукою.
– Только теперь?.. в эту минуту? – подумал Глинский, отвечая ей низким поклоном – и вонзил шпоры в бока лошади. Бедный конь взвился на дыбах, дал отчаянный поскок и вылетел за вороты!
В самом ли деле Эмилия была больна? – В самом деле; но болезнь ее была нравственная; ужасная борьба происходила в ее сердце. Любовь боролась с ложным стыдом, с ложно принятыми правилами; к тому же ложные заключения о склонности Клодины, которую она сама вызвала на сцену; намеки родных, мнение света казались ей упреками в такой слабости, – в такой вещи, о которой она пред целым светом дала торжественную клятву, не могши сдержать оной. Она получила письмо Глинского: сперва не знала, что сказать ему, потом отвечала отказом; написала еще – тут были надежды – оба ответа остались дома; в обоих положение сердца графинина светилось сквозь набор строгих сентенций, громких слов и воззваний, худо прикрывавших ее чувства. Волнение страсти перемогало нежное сложение графини; бессонные ночи, больное сердце, напряженное воображение привили ей лихорадку, которая увеличивалась еще более нерешительностию духа и поступков.
– Нет! – говорила она, когда бессонница гнала ее с постели, – нет! я боюсь его видеть, боюсь отвечать ему. Скоро его не будет – это преходящее чувство исчезнет, я сдержу слово пред людьми, пред лицом Неба, – и никто не увидит моей слабости!.. Но почему же во мне эта слабость?.. Нет! для меня есть мечты, на коих непозволительно даже останавливать мысли!.. но что подумают обо мне другие, ежели узнают, что боязнь удержала меня в постеле; что я не смею сделать шагу, не изменив сердцу, против которого столько вооружалась и столько была тверда некогда?.. Столько ли я больна в самом деле, что моя болезнь могла изменить меня в нежелании видеть его – проститься с ним, с человеком, который был так короток в доме? эта лихорадка не оправдание!.. но я могу сказать, что очень больна… Нет! я стыжусь притворства!.. Но если увижу его, в состоянии ли буду скрыть свои чувства?.. Боже мой!.. буду, по крайней мере, плакать; этого он не увидит… однако, я позову его к себе, но с другими; должность хозяйки не оставит мне ни одной опасной минуты.
Так думала Эмилия, откладывая приглашение до последнего дня и эта решительная минута не приближалась, два дни протянулись для нее веками. Сколь ни твердо было намерение Эмилии расстаться навсегда с Глинским, но все еще она хотела проститься с ним, хотела еще раз увидеть его. Бессонная ночь, расстроивавшая Эмилию, заставила ее остаться в постеле, когда уезжал Глинский. Она лежала, забывшись легким забвеньем, мечтая о сегодняшнем вечере, когда крик на дворе, звяканье подков, ржание лошадей и напутные желания, пробудив ее, высказали горькую истину отъезда и неожиданной разлуки, без свидания, без прощанья, без дружеского привета.
Пусть судит каждый, что было в это время с Эмилией. Прошел жестокий час: подушка ее была взмочена слезами; в комнате было темно, когда старая маркиза на цыпочках вошла к ней.
– Кто тут? – спросила Эмилия. Маркиза, отдернув занавесь, села подле нее на кровати и спрашивала, что с нею случилось сегодня, и отчего она так долго лежит в постеле. Маркиза имела причину спрашивать об этом, потому что два раза она подходила к дверям и отходила прочь, не смея потревожить сна дочери.
– Все прошло, милая матушка! все кончилось! я хочу встать, – я надеюсь угощать вас у себя сегодня.
– Не лучше ли, друг мой, тебе остаться в постеле и не беспокоиться для своих. Знаешь ли ты, что Глинский уехал? – Я не могу пересказать всего, что он говорил, сколько он препоручал сказать тебе, я очень плакала, друг мой, – я люблю этого прекрасного молодого человека.
Несколько секунд Эмилия молчала, потом спросила трепетным голосом: «Уехал и не будет более?»
– Не будет, милая!
– Маменька! я хочу, чтоб вы были у меня, мне будет легче, мне будет лучше. Все кончено!.. я не ожидала так скоро!..
– Впрочем, твоя лихорадка была бездельная, ей и надобно было скоро миноваться – но все-таки лучше успокоиться.
В комнате с задернутыми занавесами было темно; слезы Эмилии катились неприметно. Маркиза, успокоенная уверениями дочери, встала и ушла, обещаясь быть у ней к чаю.
Ввечеру семейство Бонжеленя собралось на половине у Эмилии. Все были скучны; маркиза говорила о Глинском, пересчитывая его добрые качества, и каждая похвала стрелою вонзалась в сердце Эмилии, которая была бледна, старалась занимать общество, несмотря на то, что голос изменял ей и сухие глаза горели огнем лихорадки. Маленькая де Фонсек, надув свои губки, сидела отвернувшись от Шабаня, который кусал ногти с досады и время от времени делал односложные вопросы или отвечал такими же словами присутствующим. Старого маркиза не было дома.
– Где же Дюбуа? – спросила Эмилия.
– Где же Дюбуа? – повторила маркиза.
Шабань позвал слугу, приказывая от имени графини звать Дюбуа.
– Он уехал еще поутру перед завтраком, – отвечал слуга.
– Куда же он уехал?
– Не знаю. Он оставил письмо к маркизу, который, прочитав, приказал запереть комнату г. Дюбуа и принести к себе ключ.
Все взглянули друг на друга с изумлением. Вопросы были напрасны. Каждый мог об этом думать, как ему угодно. Темное предчувствие шептало графине, куда уехал Дюбуа. При первой мысли она невольно вскрикнула: несчастный! он погибает для своего героя! Все оборотились к ней и ждали объяснения на это восклицание, как вдруг на дворе послышался лошадиный топот и развлек общее внимание. Шабань подошел к окну.
– Приехал какой-то верховой, – говорил он. – Базиль светит ему фонарем. Они идут к подъезду графини.
Глаза всех были обращены на Шабаня; ожидали, что он скажет еще.
– Это не Дюбуа, – сказал он, приглядываясь.
– Кто же? – спросила невольно графиня, хватаясь за стол как бы с намерением встать. Как будто инстинкт говорил, что ей должно бежать, но дверь растворилась и явился Глинский.
Все в один голос вскрикнули; все вскочили и бросились к нему навстречу. Одна графиня осталась в том же положении, бледная, без сил встать, не в состоянии выговорить ни слова и с сухими глазами, которые красноречивее слез говорили, что происходило в ее сердце.
Глинский был одет по походному, в сюртуке, в шарфе и знаке: на лице видны были следы душевного расстройства; волосы в беспорядке; но все это вместо того, чтобы вредить его физиономии, делало ее еще интереснее. Слабая краска подернула его лицо, когда он подошел к Эмилии.