Страница 13 из 15
– Есть у меня ученик лет тринадцати, паренек способный. Недавно объясняю ему на уроке, когда надо вступить правой рукой на барабане. Он все путает и путает. Я говорю: «…Правой, понимаешь, это надо играть пра-вой! Ты что, не знаешь, где правая рука?» А он вытянул так перед собой обе ладони, смотрел-смотрел и говорит вдруг с таким искренним изумлением: «Так они ж одинаковые! Как их отличишь!»
Надо сказать, в израильском обществе – в средствах массовой информации – постоянно муссируется вопрос о необходимости реформы образовательной системы. Время от времени в газетах публикуются разносные статьи и обличительные интервью. Общество клокочет: вся образовательная система прогнила, разваливается, никуда не годится. Тем не менее, поступая в университеты и технионы, абитуриенты – вчерашние выпускники израильских школ – успешно проходят сложнейшие тесты, и диплом, например, Иерусалимского университета за границей котируется высоко.
Каким образом эти разболтанные, не приученные к систематическому труду «мами» становятся серьезными людьми, отлично ориентирующимися в море специальной литературы и знающими, как взять из университетского курса самое важное и нужное для себя, – сие для меня пока загадка.
Как загадка и разительное превращение наглого восемнадцатилетнего обалдуя в солдата Армии Обороны Израиля, человека, на которого с первых дней государство взваливает величайшую ответственность за личное оружие, постоянно при нем находящееся, – будь то на полигоне, в городском транспорте или ночном баре.
А если этот дикий «мами» на кого-нибудь крепко рассердится? – интересовалась я в первое время. А если он выпьет? А если он сумасшедший? А если он приревнует к кому-нибудь свою девочку, а личный «бах-бах» свисает с его плеча так кстати?
Я видела однажды драку двух солдат. Возможно, из-за девочки. Они почти одновременно вскочили из-за столика кафе на пешеходной улице Бен-Иегуда и, почти синхронно скинув с плеч винтовки, отбросили их на руки друзей, сидящих рядом. И лишь затем, рванув на груди гимнастерки, бросились молотить друг друга самым отчаянным образом.
После этой сценки я уже не задавала вопросов по поводу ношения оружия обалдуями. Не то чтоб успокоилась, а как-то подчинилась воле судьбы.
Кроме того, люблю наших солдат – это мой маленький личный сантимент. Люблю смотреть, как, обморочно откинув голову и зажав коленями винтовку, они спят в автобусе. Люблю смотреть, как, жуя на ходу питу и забрасывая тяжелый баул в багажное отделение, они влетают в переднюю дверь, лупя прикладом по собственной заднице… Недавно, выгуливая пса, я увидела в нашем дворе солдата. До армии ругалась с этим «мотэком» по поводу полуночных песен под моим окном. Он показался на повороте дорожки. Закинув за спину баул, пошатывался от мертвецкой усталости. Вмиг из стайки играющих во дворе детей с ликующим воплем выпрыгнула его девятилетняя сестра, подбежала, обняла, обхватила его за пояс и повела к подъезду, как ведут сильно пьяных или легкораненых. Я смотрела им вслед. Они медленно шли к своему подъезду. Он обнимал сестренку за плечи и шел прихрамывая…
День был не субботний, значит, его отпустили домой за какие-нибудь особые заслуги. Я представила, как долго он добирался от ливанской границы, как ловил под палящим солнцем попутные машины и с каким наслаждением сейчас расшнурует и снимет дома свои рыжие ботинки – знак особых боевых частей…
…А недавно и моего собственного обалдуя забрили в солдаты.
Ожидая его домой на субботу, я дежурю у окна и вижу, как из подъехавшего автобуса вываливается долговязый, с бритой головой солдат и, волоча тяжелый вещмешок, с винтовкой за плечом, устало бредет к нашему подъезду.
– Господи, – восклицает за моей спиной муж, – как ему доверили оружие! Как?! Как?!
Я кайфую
Не так давно в одном московском журнале опубликовали рецензию на мою новую книжку. Вполне доброжелательную. Только почему-то в каждом абзаце автор рецензии счел необходимым подчеркнуть, как я страдаю в эмиграции. Во всяком случае, слово «ностальгия» мелькало в тексте одиннадцать раз. А в завершение рецензии речь уже шла о «трагической ностальгии». Я даже расстроилась. Неужели, думаю, я так занудно пишу?
Позвонила автору рецензии, поблагодарила за теплые слова и осторожно спросила – с чего он взял, что жизнь моя столь печальна?
Он запнулся от неожиданности и неуверенно возразил:
– Но ваша лирическая героиня явно страдает!
– Она-то, возможно, страдает, – цинично и честно заметила я. – Но я – кайфую…
В самом деле: нормальному литератору из России в любой другой стране впору повеситься – ведь как ни крути, а жизнь вокруг тебя происходит совсем на другом языке. Ты, конечно, можешь позвонить приятелю или даже собрать у себя компанию друзей и весь вечер с наслаждением вслушиваться в свободно льющуюся русскую речь… Но все-таки это будет язык людей одного, довольно узкого круга. А где уличная толпа, ее водоворот случайно выхваченных словечек, фраз, матерка, перепалки продавщицы с покупателем? Где, в конце концов, задушевные беседы с собственными детьми?! Все, тю-тю, нет их, этих задушевных бесед, и теперь уже не будет никогда!
А собственная дочь приходит из школы и, захлебываясь от возмущения, торопится рассказать:
– …И тогда у мевия шней придурким, и те леагид какие-то штуйот! («И тогда он привел двух придурков, и те стали говорить какие-то глупости».)
…И все-таки я кайфую. Потому что мне невероятно повезло: жанр, в котором протекает жизнь этой страны и этого народа, абсолютно совпадает с жанром, в котором я пишу. Я затрудняюсь его определить: трагикомедия? печальный гротеск? драматический фарс? лирический памфлет?
В записных моих книжках нет живого места. Они ломятся от записей.
Каждый день со мной что-то происходит, или я становлюсь свидетелем события, сценки, происшествия, из которого «не отходя от кассы» можно состряпать что душа пожелает – хоть рассказ, хоть пьесу.
А какие типы вокруг меня, куда ни кинь взгляд: хоть из окна собственной квартиры – на двух оживленно беседующих дворников-бедуинов, – хоть на экран телевизора, где последними словами костерят друг друга два члена Кнессета (тема обсуждения, между прочим, – закон о введении продленного школьного дня, что может быть невиннее? Впрочем, цирк, ежедневно транслируемый с заседаний Кнессета, – тема отдельного разговора).
Словом, я кайфую: я – козел в огороде, свинья в луже, волк на псарне, лисица в курятнике и повеса в густонаселенном гареме. Наиболее часто испытываемое чувство: охотничий азарт и сладкое замирание сердца при созерцании сценки, или типажа, или просто какой-нибудь дивной рожи, словно перенесенной на иерусалимскую улицу из фильмов Феллини…
…Я работаю в Тель-Авиве. Следовательно, езжу. Выезжаю из своего Маале-Адумим – дивного городка под Иерусалимом – утренним шестичасовым тель-авивским автобусом. И каждую неделю наблюдаю на своей остановке одну и ту же сцену: величавый седобородый старик, похожий то ли на ямщика в подпоясанном армяке, то ли на Санта-Клауса в еврейском исполнении, поджидает автобус с огромным и, судя по всему, очень тяжелым чемоданом.
Когда автобус подъезжает, старик открывает багажный отсек и, кряхтя, впихивает в него чемодан.
На центральной автобусной станции Тель-Авива, куда прибывает наш автобус, он первым выходит, достает маленькую складную тележку, открывает багажник, так же кряхтя, вытаскивает оттуда чемодан, водружает его на тележку. Затем несколько мгновений его шляпа реет над толпой, и я теряю его из виду. Тороплюсь – мне в другую сторону.
Два года я езжу с этим загадочным стариком. Два года ломаю голову над тайной загадочного чемодана: куда он его везет каждую неделю? И что может быть в чемодане?