Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 50

Вот наблюдения другого исследователя морских млекопитающих: «Попыток поймать белокрылую морскую свинью почти не предпринималось, а сообщений об успешном содержании в неволе хотя одного экземпляра не было вовсе. По всей видимости, эти животные хуже всех других переносят так называемый «шок пленения». Только один раз ловцам «Тихоокеанского Мэрилэнда» удалось живым доставить пойманного дола в океанариум. По пути он неистово бился о стенки контейнера и умер на следующий день… Долл прожил у нас 26 дней, а затем внезапно, за полдня, ослабел и умер. Как выяснилось, от обширного внутреннего кровоизлияния, вызванного, по-видимому, стрессом пленения». (Вуд Ф.Г. Морские млекопитающие и человек. — Л.: Гидрометеоиздат, 1979. — 264с.)

При чём же здесь самоубийства?

Когда-то ещё в советские времена институтские психиатры-наставники молодёжи, если поднимали этот вопрос перед студентами, могли делать и такие не слишком понятные намёки: самоубийство отражает скрытую шизофрению. Было неясно: зачем вообще надо намекать, разве наука не знает всё наверняка? Миф о всеведении науки был тогда в ходу. В годы перестройки стал виден смысл былых намёков: если человека незаслуженно оклеветали и бросили по приговору какой-нибудь «тройки» в тюрьму (нередко вместе с малолетними детьми), подвергли жестоким многолетним издевательствам, то акты самоубийства среди них (для отчёта перед вышестоящими начальниками, да на всякий случай перед «любопытными» родственниками и неугомонной молвой) вполне могли быть приписаны последствиям прогрессивного злокачественного развития скрытой шизофрении.

Но от чего же так быстро развилась самоубийственная Ш., не от изоляции ли? Ведь и растения без света, в темноте и холоде камеры погибнут, и дельфин предпочтёт смерть одиночеству, а человек, самое общественное животное, будет безмятежно переваривать тюремную баланду? А если и жевать в насильственной изоляции нечего?

Вот ещё отрывок из тех же записок Н.А. Дуровой: «Продолжительные несчастия, укоры совести в убийстве, хотя и не умышленном, но всё убийстве, и …безнадёжная любовь к дочери Павлищева сделали несчастному Древичу жизнь его ненавистною! Недели через две после сентенции он застрелился; его нашли в саду на плаще с разлетевшеюся на части головою: близ него лежал карабин».

Изоляция от объекта любви и человеческих устремлений и есть главная причина развития Ш. Поэтому насильственное отделение человека от общества (по велению закона или без оного) есть форма замедленного убийства. И не суть важно, что подсознательное в человеке выберет для прекращения страданий — инфаркт, туберкулёз или Ш. Точнее, Ш. выберет человека. Ведь никто не сказал, что мучиться на земле надо вечно — это удел грешников в аду. А земной мученик ждёт избавления в раю.

Становится понятным, что добровольный уход из жизни обитателя страны Советов, объявленной столпами государства земным раем, был антигосударственным по сути. Этого власть не могла допустить. Значит, самоубийство следовало считать патологическим актом. И психиатрическая наука приподняла шляпу перед властью. С ней так случалось нередко. Если Советская власть объявляла неврастению проявлением загнивающего буржуазного общества, то в отчётах такая болезнь или не отражалась, или цифры прироста заболеваемости стремились к нулю. Сегодняшние власти тоже не сильно знают, как относиться к неврастении. На всякий случай года три-четыре назад в практическое здравоохранение пришло распоряжение уменьшать процент выявления неврастении (читай по-научному: ввести более жёсткие критерии диагностики). Так в медицине всегда — с заболеваемостью борются и методами статистической науки.

Заглянем в записки родной сестры известного советского режиссёра (Тарковская Марина. Осколки зеркала. — М.: Вагриус, 2006. — 416с.). Там есть и для нашего повествования вполне доказательные суждения. Вот письмо их родственника, Александра Карловича Тарковского, из тюрьмы, писателю Виктору Гюго.

«…Господин Гюго! Знакомо ли Вам душевное состояние заключённого, который долгие годы находится в одиночестве?…Знакома ли Вам эта пытка?…

Вы в своей «Истории одного преступления» описали тюрьму Мазас. Вы представили нам её внешнюю картину, но не дали психологического исследования жизни заключённых в одиночных камерах. Позвольте мне Вам предложить слабый набросок этого ужасного положения.





Впервые я вошёл в тюрьму вечером. От одного только вида этого мрачного здания у меня сжалось сердце от страха и тоски…Щёлкнул ключ в замке, и я остался один…Сначала я впал в оцепенение, которое затем перешло в ужас. Звук замка вызвал во всём моём существе живую боль, ужасную тоску и беспомощность, похожую на состояние человека, которого ведут на эшафот. В этот миг я понял, что для меня всё кончилось, что жизни нет, что впереди только бесцельное существование, медленное угасание… Я почувствовал, что перестал жить, что я — труп, у которого, к несчастью, есть чувства живого человека.

Одно из первых занятий заключённого — это чтение надписей, которыми испещрены стены камеры, несмотря на тщетные старания надзирателей их стереть…Но вот все надписи прочитаны и изучены. Что делать? Писать? Но иметь бумагу и чернила строжайше запрещено. Читать? Но мне не разрешается получать книги из личной библиотеки, а в одесской тюрьме их совершенно нет….Однако узник изобретателен. О радость! Можно занять себя часа на два-три часа. Спички — вот средство для развлечения. Мои восторги бесконечны. Я высыпаю спички и начинаю их считать и пересчитывать по-русски, по-французски, по-немецки. Затем я складываю из них разнообразные фигуры. Наконец спички сочтены, все фигуры сложены. Тогда я начинаю изучать математику. С отвращением рисую квадраты, кубы, пишу формулы…Наконец мне наскучили и спички, и надписи…, и математика. Тогда я начинаю ходить из угла в угол — час, два, три, пока у меня не начинают болеть ноги. Я ложусь, но тотчас снова начинаю ходить из угла в угол, вновь ложусь…Ужасная бездеятельность! Мне кажется, что я хотел бы оказаться в положении пусть худшем, но не таком однообразном. И я начинаю мечтать о Сибири. Там есть люди, здесь — полная изоляция.

Вообразите себе! Моя мечта — это Сибирь!!! Это однообразное бездействие убивает тело, разрушает душу человека и толкает его к безумию и к самоубийству, и подобные случаи не так уж редки. В этом положении я чувствую, что разрушаюсь и морально и физически. Одиночество невыносимо! Я хотел бы говорить, общаться с людьми, даже с уголовниками моей тюрьмы. Но это невозможно, я этого лишён.

Многие часы я слышу только звуки моего собственного голоса, потому что уже давно привык громко разговаривать сам с собой… Быть всегда одному, без человеческого общения, без чтения, без письма, без какого-либо занятия или развлечения, испытывать угнетающую изолированность — всё это для интеллигентного человека пытка, которую можно понять, только испытав её лично…Знаете ли Вы, что такое жажда жизни? Знаете ли Вы, что существование человека превращается не в пытку, а в кошмар, если он не может её удовлетворить? Кажется, что не только моё существо, но и стены, мебель, сама тюрьма, всё вокруг меня повторяет: «Жить, жить, жить». Я сержусь, нет, я прихожу в ярость, я трясу решётку, я кусаю подушку, и я слышу только одно слово: «Жить, жить, жить». И очаровательные картины возможного счастья рисуются передо мной и прибавляют только горя к моему существованию, и я думаю о самоубийстве…

Ваш читатель и поклонник Александр Карлович Тарковский.

18 февраля 1855. Россия. Одесса, Одесская тюрьма».

Вернёмся к книге воспоминаний сестры инакомыслящего кинорежиссёра Андрея Тарковского. Вот выдержка из его письма отцу:

«…Когда на выставку Маяковского в связи с его двадцатилетней работой почти никто из его коллег не захотел придти, поэт воспринял это как жесточайший и несправедливый удар, и многие литературоведы считают это событие одной из главных причин, по которой он застрелился. Когда же у меня был 50-летний юбилей, не было не только выставки, не было даже объявления и поздравления в нашем кинематографическом журнале, что делается всегда и с каждым членом Союза кинематографистов…»