Страница 1 из 20
Ирина Чайковская
Афинская школа
© И. Чайковская, 2017
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2011
Предисловие автора
Книга «Афинская школа» сложилась неожиданно. В незапамятные времена, в конце 1980-х, в так называемую эпоху Перестройки, работая в московской школе, я написала одну за другой три повести. Формально все они касались школы, но только формально, на самом деле, речь в них шла о времени и о его сложных коллизиях, ставящих перед людьми – юными и зрелыми – свои трудноразрешимые вопросы.
Тогда эти повести опубликованы не были. Скорее всего, из-за их остроты и непривычности. Могу сказать, что «национальная тема» в ее «еврейском варианте» в тогдашней прозе избегалась, а здесь она была едва ли не доминирующей. Или тема религии, принадлежности к церковной конфессии… До самого конца советского строя религия и церковь в стране преследовались, а школа была орудием атеистического и коммунистического воспитания.
В те годы мне очень хотелось докричаться до людей – показать им, как несчастны все оказавшиеся в такой вот самой обыкновенной школе – по обе стороны учительского стола. Сейчас мне кажется, что была найдена метафора всей тогдашней (да и нынешней) бесчеловечной системы, где, в силу уродливости принятых к исполнению форм, люди – «учителя» и «ученики» – не только оказываются обделенными человеческим счастьем, но и представляют собой два враждующих лагеря.
В 2013 году, уже много лет живя в Америке, я написала повесть «Афинская школа». В ней я совсем другая, поменялось все: время, темы, даже способ письма, и однако была, была связь у этого текста с теми написанными в Перестройку. К тому же, к этому времени все три мои долгие годы лежащие под спудом повести были опубликованы. Наверное, где-то в небесной канцелярии подошел их срок.
В комментариях к ним читатели писали, что они не устарели, что многие проблемы остались, а еще, к моей радости, говорили о силе их воздействия. Все это вместе подвигло меня к тому, чтобы объединить три старые и одну новую повесть под одной обложкой и назвать книжку «Афинская школа».
Дело Школы, часто невидимое, продолжается тысячелетия, и посеянное семя взрастает неслышно, но неотвратимо, подчас далеко от того места, где упало… В последней повести, да и во всей книге, я говорю именно об этом. Мои герои многому меня научили, даже если они были моими учениками. Но были и те, кого я считаю своими Учителями, – итальянистка и переводчица Юлия Добровольская, поэтесса из Филадельфии Валентина Синкевич, поэт и мудрец Наум Коржавин…
Мне кажется, книга эта нужна современному читателю – ибо все мы так или иначе связаны со школой, будучи школьниками, их родителями, родственниками, учителями. Все мы задумываемся над вопросами бытия, которые особенно болезненны и требуют разрешения именно в школьном возрасте. Очень надеюсь на со-мыслие и со-чувствие моих читателей.
Ирина Чайковская
15 июня 2016
Большой Вашингтон, США
Московская баллада
Я проснулась среди ночи, было ощущение ужаса. Сердце билось пулеметно. В темноте взяла с табуретки стаканчик с водой, пузырек, накапала, выпила. Можно было зажечь свет, но не хотелось будить духов; сердце, успокаивайся, прошу тебя, и скорее наступай утро и чтобы не думать о привидевшемся сне, об этом кошмаре. Последнее время все какие-то чудища снятся, рожи страшные, но это хуже. Это самое ужасное, что может в моей жизни случиться и что случится непременно, но, дай господи, не скоро. Мне снилось, что мама умерла.
И именно сегодня этот гнусный сон, сегодня, когда я отвезла маму на дачу и она чувствовала себя неплохо и давление в норме, слегка только выше обычного, 150 на 90, и Клара Самойловна сказала: «Не волнуйся, Малочка, все будет в порядке. Мы с мамой твоей стреляные воробушки». Нет, там должно быть все хорошо. И в городке есть больница, плохая, правда, да где сейчас хорошие? До города, конечно, далековато, и на даче нет телефона. Но в случае чего Клары Самойловны внук – Вовка – сгоняет на велосипеде, а, если ночью, то дождутся как-нибудь утра, продержатся, у мамы с собой миллион лекарств, должна продержаться, и у Клары как-никак медицинское образование, хотя она врачом никогда не была – ушла в науку, но все же…
Нащупала под подушкой транзистор, поймала «Маяк», как раз время передают, ага, 2 часа 15 минут, почему-то я в эту пору часто стала просыпаться. Хорошо бы открыть сейчас форточку, впустить воздух, но лучше не надо: в комнату пойдет черт знает что, только не воздух, они, гады, ночами выпускают вою накопленную пакость, и еще по субботам. Почему по субботам? Ха, из ненависти к евреям. Совсем зарапортовалась. Сердце бьется, не смолкает; встать? Какая гнусная музыка всегда на «Маяке», надоели эти «озера синие», терпеть не могу лживые песни, хоть бы рок какой, и то лучше.
Все. Теперь, наверное, не усну, теперь мысли пойдут. Господи, как же тяжело, дай мне не думать и уснуть. Спокойно проспать до утра. Чтобы не думать. Ни о чем не думать. Ничего не вспоминать из прошлого. И не страшиться будущего. И не проклинать настоящее. Господи, дай мне! Все-таки зажгу свет. Сяду почитаю. В журналах сейчас все такое страшное, вообще не смогу заснуть, уже от этого ужаса. Заварить валерьяновый корень? Сердце куда-то проваливается, частит невозможно. Мама! Я, наверное, умру сейчас. Точно. Такое ужасное сердцебиение, сердце не выдержит, разорвется. Скорую вызвать? Тело онемело, я не могу встать. Завтра в квартире найдут мое тело мертвое. Почему завтра? Через неделю, дай бог, когда мама хватится, начнет беспокоиться, попросит Вовку или еще кого-нибудь позвонить из города, там со связью плохо, автомата с Москвой нет. Бедная мама. Соседи придут ломать дверь. Наверное, Виктор Иванович, у него инструмент найдется, у него машина…
Господи, о чем я? Надо срочно взять себя в руки, это не сердце, не сердце, это нервы. Это стопроцентные нервы, а сердце бьется из страха, что рядом никого нет, некому помочь. И мама далеко, на даче проклятой. Мама, неужели ты спишь сейчас и не чувствуешь, как мне плохо? Надо измерить пульс. Ого, как громыхает. Так, 120. Где-то у мамы был абзидан, Клара достала, по фальшивому рецепту. Надо принять четвертинку, жуткая горечь. Через полчаса полегчает. Надо спокойно лежать и считать до ста или до тысячи. А еще лучше вспомнить «Евгения Онегина», первую главу. Это все нервы. Коробова говорит, что таких, как я, у нас в стране 90 процентов, что все с неврозами – и живут, не умирают. Все-таки врет, наверное, чтобы больничный не давать.
Больше не пойду к ней, пусть ножом режут. Надо найти какого-нибудь знающего врача, чтобы со стажем, не современного. Да есть ли сейчас такие? Кто умер, кто уже в Штатах свою клинику открыл. У нас только такие гадины остались, как эта Коробова. «Не морочьте мне голову, у вас никакое не сердце, и моча хорошая. А у меня очередь, следующий». Пришла домой как оплеванная. Хоть бы меня кто-нибудь загипнотизировал что ли. Или наркотик какой принять. Лежишь – ничего не ощущаешь, только покой и тихую радость.
А, может, в церковь начать ходить? Какую только? Я ведь еврейка, в православии есть что-то антиеврейское; а в синагогу нет, не пойду. Синагога вообще не для женщин. Может, все-таки попробовать в православную? Свечку поставить, перед иконой постоять. Молитвы ни одной не знаю, разве что лермонтовскую «В минуту жизни трудную». Ну, можно ведь не по писаному, что-нибудь от себя сказать. «Господи, дай мне силы выдержать тяжесть этой жизни, ужасную тоску и одиночество, и бессонные ночи, и возможные болезни – мои и мамины, и грядущий мамин уход, и то, что я не знаю, зачем и для чего я живу, и что никому, кроме мамы, не нужна, и что так нелепо и грустно складывается жизнь. Господи, услышь, ты ведь для всех – для православных и евреев – один, может, к евреям, твоим соплеменникам, ты даже ближе. Господи, дай нам с мамой сил». Неужели утро уже? Да, пять. Слава богу. Утро. Мамочка, с добрым утром! Как ты там на даче? Я, кажется, жива.