Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 92

Снова и снова он пытался припомнить и восстановить в подробностях тот злополучный день, за которым ждал его страшный обвал, но, как ни странно, такого дня не оказывалось, прошлое было соткано из тысячи мелочей, собиравшихся, как железные опилки вокруг магнита, и разобраться в них было сейчас ему не под силу.

«Как ты смел,— спрашивал он себя,— посчитать свой ум, свой опыт, свою волю единственным мерилом, истиной, обязательной для всех? Как пришел к мысли, что тебе дозволено пренебречь опытом и мнением других людей, пусть несогласных с тобой и не всегда во всем правых? Ведь ты просто отбрасывал напрочь все, что не соответствовало твоим представлениям! Ты ни разу не задумался, по пле-

чу ли тебе должность, хватит ли у тебя ума, чуткости и способностей, чтобы вести за собой столько людей, решать их судьбы! Зачем кривить душой сейчас? Хоть один раз ты усомнился в своей способности? Или всегда верил в непреложность правила — чем более ответственное положение ты займешь, тем труднее будет обнаружить твою непригодность? Твой авторитет начнут щадить и оберегать, а если за промахи и проберут с песочком, то на закрытых заседаниях. Под рукою у тебя найдется необходимый штат сотрудников: подобранные с умом и толком, они снабдят тебя любыми справками и материалами. И чем выше ты поднимешься, тем меньше останется людей, которым будешь подчиняться ты сам, но зато увеличится число подчиненных тебе. Может быть, крах твой произошел потому, что ты не выдержал испытания властью, забыл, что зависишь от тех, кем был выбран, что должен считаться с их убеждениями и советами, что ты не имел никакого права безрассудно растрачивать самое дорогое, что у тебя было,— доверие людей, наделивших тебя этой властью? И, подчиняя людей своей воле, разве не тешился мыслью, что лучше, яснее других видишь не только конечную цель, но и пути достижения общего блага? Да, ты вынужден был пойти наперекор желаниям и интересам отдельных людей, но ты же считал, что делаешь это ради них самих, ради общей пользы! И лишь теперь стало ясно — ты не обладал прозорливой способностью глядеть далеко вперед, был просто лишен элементарного уважения к тем, кто не соглашался с тобой, не пожелал их выслушать, хотя сам без конца твердил, что умение слушать других должно быть главным в работе любого партийного работника. Но стоило тебе самому получить письмо Мажарова, как ты ослеп от злобы и тщеславия, тебе померещилось, что кто-то покушается на твой авторитет, и, вместо того чтобы выслушать этого честного и мужественного человека, разобраться, что переживает целая деревня, ты со всей яростью, как чинуша и самодур, расправился с ним, лишь бы выглядеть правым в глазах своего аппарата, лишь бы доказать, что все идет, как задумано... А вспомни, как пришлись тебе не по душе слова Конышева на одном из заседаний бюро о том, что три плана, взятых областью, ей не по силам, что это легко доказать, сравнив только две цифры — себестоимость молока и мяса во многих колхозах равна закупочной цене! Надо немедленно заявить, что мы ошиблись, что выполнять при таком положении взятые обязательства — значит идти на прямой обман и наносить

невосполнимый вред всем хозяйствам, всей экономике области. Первым твоим побуждением было тогда — немедленно, на ближайшем пленуме — вывести Конышева из состава бюро, но ты вовремя одумался и силой своей власти поставил его на место: пусть товарищ Коны-шев заботится лучше о том, как организована торговля, как идут дела в прокуратуре и суде, а сельским хозяйством займутся те, кто разбирается в этом получше! Но, может быть, позорнее всего то, что ты не стал слушать смертельно больного друга и оттолкнул его от себя!..»

Пробатову стало душно, горячие струйки нота потекли от висков к щекам, и он перевернулся на спину. Роптало у ног море, разбрызгивая мелкую водяную пыль, нещадно палило солнце.

И хотя после ванны врачи запрещали купаться в море, он встал и, слегка пошатываясь, забрел по пояс в воду, переждал, когда распластается по песку пенная волна, и бросился в гребень следующей, отдался на ее волю. Он плыл саженками, фыркая, а отплыв за границу прибоя, лег на спину, широко разбросав руки. Мягкий всепоглощающий свет окружил его со всех сторон... Звучала над городом надоевшая мелодия, на берегу смеялись и кричали люди, прогрохотала в бухте якорная цепь... Он видел белые дворцы, легкие, вознесенные на высоту ажурные дома, похожие на вправленные в зеленоватую яшму светлые камни, недвижное, будто нарисованное, нежное облачко над горами, и оттого, что он смотрел вприщур, все это расплескивалось в глазах радужными лучами, вызывая чувство нереальности, и хотелось раствориться в этом блаженном и вневременном покое...

Он едва доплыл назад и долго не мог отдышаться. Тяжело билось сердце, горячий звон наполнил голову... Но стоило прилечь на лесок, как он тут же опять спросил кого-то невидимого: «А какая же тогда цена тем, кто бездумно шел за мной? Ведь они видели, как от непосильного напряжения рушатся хозяйства, но никто из них не воспротивился моей команде. Во имя чего они молчали? Не во имя же ложно понятого единства?..»

Ему вдруг стало одиноко и тоскливо среди голых валунов, на безлюдном клочке земли между каменистой тройной и тревожным, неутихающим прибоем. Он быстро оделся и пошел на голоса и смех, мимо пестрых зонтиков, воткнутых в песок, мимо плетеных топчанов и шезлонгов, где, беззащитно раскинув руки и закрыв глаза, лежали

люди; у самого берега плескались дети, пухлые голыши шлепали ладошками по воде; из чаши бухты вырывались остроносые глиссеры и неслись по синему простору; над пляжем на каменистом выступе лепился маленький ресторанчик, и Пробатов завернул к столику под полосатым тентом. Ему принесли стакан сухого вина, он пил и без интереса разглядывал женщин, удивительно милых в своих простеньких цветных сарафанчиках, разглядывал будто впервые их ноги с тонкими щиколотками, розовыми, младенческими пятнами, с ярко, кроваво раскрашенными ногтями. Может быть, он старомоден, но он находил это безвкусным, хотя, вероятно, кто-то видит в этом свою прелесть...





За кустами акации шумел фонтан, из длинного клюва птицы, похожей на цаплю, била упругая струя воды, и солнце, просеиваясь сквозь зеленые ветви, вплетало в нее золотоносную нить; откуда-то наносило запах молотого кофе и жареного мяса, но все поглощало властное и све-жее дыхание моря...

К обеду он опоздал, жена и дочь уже заканчивали трапезу — иначе он не мог назвать их священнодействие за столом.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила жена, и он опять возмутился. Почему они относятся к нему как к тяжелобольному человеку? Он здоров, совершенно здоров!

Увидев их надутые, обиженные лица, он не стал оправдываться, без всякого аппетита ел все, что ему подавали, косился на лежавшую у края стола свежую газету, пе читал, а только делал вид, что читает. «Как они не могут понять, что я болен более тяжелой болезнью — болезнью совести?..»

Он дождался, когда жена и дочь удалятся к себе в номер, и, бросив на стол скомканную салфетку, поднялся. Спустившись в парк, он бесцельно побрел по усыпанной мелким гравием дорожке, прислушиваясь к ворчливому скрежету под ногами. Ах, какая тоска! И ни одной родной души кругом. Многих из тех, кто отдыхал здесь, он не раз встречал на разных совещаниях и пленумах, знал по отчеству, но нельзя же подойти и попросить — мол, побудьте со мной, что-то мне сегодня не по себе...

С теннисной площадки, огороженной высокими сетками, доносились глухие удары по мячу. Пробатов постоял в тени магнолии, украшенной восково-белыми цветами, потом вошел на площадку, сел на гнутую деревянную ска»

мейку и несколько минут следил за игрой. Играли двое — высокий, начинавший седеть мужчина, сухоногий, жилистый, ловкий в движениях, видимо, тренер — Пробатов не раз его видел на площадке,— и стройная, светловолосая девушка в короткой спортивной юбочке и такой же белой спортивной тенниске. Она посылала длинные и резкие подачи через сетку, металась то в один, то в другой квадрат площадки, гибко прыгала, отражая сильные мячи партнера. Она поспевала и к самой сетке, когда тренер давал низкие срезы, легко отбивала мяч.