Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 92

Коровы разбрелись по деревне, бабы ловили буренок, растаскивали по дворам, будили мужиков, и каждая изба гудела потревоженным ульем. Несколько мужиков, особо рьяных, рванулись в правление, но Лугзина там не оказалось, и, покричав, отведя душу, они разошлись ни с чем.

На другое утро, на редкость ясное и солнечное, все овражки и буераки вдоль речки запестрели рубашками ребятишек и платками старух — каждый в одиночку пас свою корову. Двигались по зеленой траве рыжие, черные, белые пятна — все было вроде как и прежде, но, хотя коровы собрались вместе, они уже не выглядели стадом, потому что пастухов и караульщиков было столько же, сколько и животных.

Еще не кончились разговоры о пастбище, как бригадиры оповестили, что колхоз начинает скупать у всех коров — до двадцатого мая по семь рублей за килограмм живого веса и после этого срока в полцены. И тут уже пошел гулять по Черемшанке новый слух — будто у тех колхозников, которые заупрямятся и не отведут своих коров, отрежут половину приусадебного участка. Дымшаков уверял, что это сущая брехня, что слух пущен нарочно, чтобы сбить людей с толку и запугать, но каждый про себя сомневался: а что, если Аникей и на самом деле пойдет на такую крайнюю меру? С него станет!..

Между тем имя Лузгина упоминалось чуть не в каждом номере районной газетки, его ставили в пример другим председателям, в сводках, которые печатались на первой полосе газеты, колхоз числился на первом месте по всем статьям — и сев раньше других завершил, и молока больше других надаивал. Лузгин теперь почти не бывал в правлении, все время в разъезде — его вызывали на какие-то важные совещания и активы, где он делился своим опытом. В колхозе побывал корреспондент, целых два дня жил в доме у Аникея, ездил с ним по полям, заглянул на фермы, и через неделю черемшанцы читали в областной газете рассказ о том, какой замечательный и рачительный хозяин их председатель. Его называли «выдающимся вожаком колхозного производства», «человеком народной смекалки и мудрости», зачинателем «славного почина», «маяком», на" который должны равняться другие председатели. По словам газеты выходило, что черемшанцы — народ сознательный, что они любят и во всем поддерживают своего вожака и все, как один, заявляют, что им давно мешают жить заботы о корове...

И вот наступил день, который так тревожил черемшап-цев. С утра дул холодный не по весне ветер, гнал над крышами ненастные тучи — того и гляди, посыплет не дождь, а снег,— крутил в палисадах кусты и рябинки.

Деревня притихла, все сидели по избам и смотрели в окна, караулили, не ведет ли кто на скотный двор корову.

Улица долго была безлюдна. Прошмыгнут ребятишки, пройдет женщина от колодца, покачиваясь под коромыслом, протарахтит кто-то на телеге с бидонами, и снова лишь ветер хозяйничает на дороге, подхватывает сухой мусор.

К полудню прилипли к окнам, чуть не выдавливая стекла: серединой улицы степенно и не торопясь вышагивал Никита Ворожнев, таща на веревке свою комолую корову. Он шел против ветра, изредка наклонялся вперед, и корова, как слепая, дергалась за ним, веревка на ее шее натягивалась. Но Никита шел не оглядываясь, уставясь глазами в землю, и будто давил что-то своими грязными сапожищами. Потом на дороге показался кладовщик Сыро-ваткин — ветер словно раскачивал его длинную жердястую фигуру, он часто спотыкался, суетно поправлял на шее пегой коровенки веревку, семенил дальше, стараясь поскорее пройти мимо. Торжественно, как на прошлогодней областной выставке, где показывали породистых коров и племенных быков, прошествовал бригадир Тырцев, ведя красную, с тяжелым выменем симмепталку. Он не сутулился, а шел прямой и строгий, не прикрывая глаза от пыли.

И все ахнули, когда по улице зашатался Прохор Цап-кин, уже сильно пьяный, но еще державшийся на ногах. Он был в праздничной желтой рубахе, новых сапогах, в старом зеленом картузе с лакированным околышем, на плече его висела гармонь. Он безжалостно растягивал ее от плеча до плеча и орал какую-то песню. Чтобы веревка от коровы не мешала ему играть, он обмотал ее конец вокруг пояса, и корова покорно тянулась за хозяином. А рядом с Прохором, пытаясь удержать его, бежала раскосмаченная жена, хватала мужа за руки, за подол рубахи. Прохор досадливо отмахивался, сбрасывал сильным движением плеч ее руки и, картинно выпятив грудь, шел, мотаясь из стороны в сторону.

Появись раньше Цапкин на улице пьяный, загулявший, его бы встретили хлесткими, подзадоривающими шуточками, но сейчас вся деревня провожала мужика одними глазами. А Прохор, чувствуя себя в центре внимания, куражился и, поигрывая хмельными голубыми глазами, весело кричал жене:

— Брось, Марфа! Не соли землю слезами! Мы с тобой на сегодняшний день сознательные граждане и патриоты!.. Правильно я говорю? Кого вон хошь спроси — все скажут, что я в  самую  точку  гляжу,  как  передовой   товарищ!..

А мы его все едино дожмем, пропади он пропадом, этот американский империализм!.. С него еще сок брызнет!..

Рванув мехи гармони, словно выворачивая ее наизнанку и показывая всем ее цветистое нутро, он запел ошалелым и пронзительным голосом:

Когда б имел златые горы

И реки, полные вина...                                 

Следом за Прохором бежали падкие до всяких зрелищ ребятишки, поднимали пустой брех собаки, а Цапкин все более самозабвенно и яростно играл на гармони...



Как ни странно, но, пройдя по деревне, этот бесшабашный мужик словно сиял с души ненужную тяжесть. Раскрывались калитки, бабы вязали буренкам веревки на шею, тянули их за ворота; по улице несся разметаемый злым ветром протяжный коровий рев.

У скотного двора час от часу росла и гудела толпа. Коров загоняли за ограду, а потом по очереди вели к конным весам, около которых распоряжался мрачный и нелюдимый Корней Яранцев. Он был недоволен той долей, что выпала ему в этот день,— быть свидетелем людской тревоги, да еще вести ей счет.

—  Стой, Машуня! Стой, родимая! — загнав на площадку весов корову, просила баба, совала ей напоследок корочку и сморкалась в конец платка.

Корней считал витки на рогах, чтобы знать, сколько животине лет, сообщал вслух вес и кличку, а сидевший за столиком Шалымов заносил эти сведения в бухгалтерскую книгу и выписывал квитанцию.

—  Триста двадцать девять килограммов, средней упитанности, получай! — бесстрастно говорил он хозяйке коровы и протягивал ей клочок бумаги.

Не видя уже, что суют ей в руки, баба гладила свою кормилицу, закусывала губу и отходила в сторону. И хотя все было кончено и корова была уже не ее, она не могла уйти сразу домой. Стоя вместе со всеми в стесненно и жарко дышащей толпе, она смотрела, как уводил Ворож-нев ее корову в другой загон, но будто все еще на что-то надеялась; голова ее пухла от крика и разноголосицы, и уже совсем не к месту казались ей смех и шутки, которыми женщины старались смягчить горечь свалившегося на них несчастья.

—   Глядите, как раздулась Зорька у Лукашихи! Сколь ты ей для весу ведер споила, бабка?

—  Мне воды не занимать,— дерзко отвечала Лукашиха и толкала корову к весам.— Одного бога обманывать грешно...

—  Эх, темнота-а! — цедил кто-то нарочито рассудительно.— По-нонешнему это не вода и не пойло, а кормовые единицы называются!

—  Да будет вам, дьяволы! Нашли время зубы скалить!

—  Их хоть на костре зажаривай, все одно будут глотку рвать. Такая уж порода!

Но, разбавляя в смехе редкие побаски и шутки, люди снова затихали, прислушивались, не гонит ли еще кто свою скотину. В конце улицы раздался топот копыт, и из сумерек выскочил всадник, и не все сразу узнали в нем нового парторга.

Мажаров спешился и, ведя за собой коня, неверной походкой подошел к весам, зачем-то потрогал нанизанные на блестящую стрелку круглые шайбы.

—  Сколько коров уже закупили? — спросил он. Корней то ли не расслышал, то ли не захотел ответить,

Шалымов старательно рылся в бумагах и почти вслепую выписывал очередную квитанцию. За них ответила подошедшая с загона Ксения: