Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 21



— Это просто хулиганство! Причем немотивированное. И неуважение к людям: пятьдесят человек поставили свои подписи, а вы рвете. Вы что же, считаете себя умней других?

Анна Ивановна ничего ей не ответила, поджала губы и — в комнату, пришлось Кравцову за нее отдуваться, но это было уже без толку — активистки ушли, грохнув дверью, и пообещали, что напишут на Анну Ивановну в товарищеский суд за антиобщественное поведение.

Когда, заперев за ними, Кравцов отправился к жене и, стараясь сдерживаться, по возможности спокойно спросил, не сбрендила ли она окончательно, Анна Ивановна сказала, что обязана была уничтожить это заявление, потому что у Антонины — уже третий обмен и ее в самом деле могли бы выселить, что характер у нее, конечно, хуже некуда, но это, дескать, жизнь виновата, так как у Антонины не было никогда семьи и личного счастья, что злом зла не переломишь, а товарищеского суда она, Анна Ивановна, не боится. Вообще, откуда что взялось: произнесла целую речь, и Кравцов от нее отступился, ввязываться в склоку он тоже не больно хотел. С Антониной тогда так и обошлось — видно, не стали активистки собирать подписи по второму разу, но про выходку Анны Ивановны ей от кого-то стало известно.

— Тоже мне еще добродетельница нашлась! — заявила она в тот же вечер. — Хочешь для всех хорошей быть? А мне не надо! Я на твое благородство плевать хочу! — пнула табуретку и ушла, но вести себя с того дня стала тише.

…Окно он и сам вымоет, не без рук…

На улице стемнело, откуда-то взялся ветер, а в саду шумели деревья. Теперь уже все в городе спали, те, конечно, кто в ночь не работает, дома стояли строгие и казались плоскими, как на фотокарточке. Кравцов вдруг решил, что пойдет гулять, — все равно сна не дозовешься. А чего, в самом деле, отлеживать бока в духоте, завтра рано не вставать. Прикрыл окно, чтобы не побило ветром стекла, оделся и, стараясь не топать, а то Антонина утром устроит, вышел на лестницу, спустился и оказался на совершенно пустой улице.

Пока он там одевался да выходил, ветер пропал, деревья опять стояли спокойно. Узкая дорожка тянулась вдоль забора, опоясывала сад, а по сторонам дорожки — липы, старые, густые, так что тут, под ними, настоящая была ночь — ветки сходились над головой, как крыша.

Кравцов медленно ступал по дорожке, стараясь глубоко вдыхать прохладный воздух, — наберешься кислорода, может и удастся пару часов поспать.

Разные деревенские запахи наплывали на дорожку полосами: то — покоса, то — сирени, то — пересохшей земли из-под кустов. Что-то зашуршало наверху в листьях, сперва еле слышно, потом все громче, на лоб упала капля, еще одна — начинался дождь, вот почему стемнело. Теперь капли сыпались уже часто, колотили по листьям, пробивались насквозь, мочили волосы и рубашку. Павел Ильич сошел с дорожки, шагнул под самое большое дерево, обжег ногу — носки лень было надеть — о крапиву, и боль от ожога была почему-то, как в детстве.

Дождь обвалом рушился на дорожку, хлестал по траве, земля под деревьями темнела, и только у того ствола, возле которого укрылся Павел Ильич, было сухо. Он переступил с ноги на ногу и задел нечаянно ствол ладонью. Ствол был шершавый и теплый. И казалось, немного дрожал.

А дождь вдруг внезапно прекратился — видно, туча была маленькая и вся вылилась разом, как ковшик. Сделалось тихо, свежо, посветлело. Можно было выходить.

Неизвестно для чего Кравцов похлопал дерево по стволу и переступил через мокрую траву прямо на дорожку. Уже далеко, у самой калитки, он обернулся — почудилось, будто кто-то, не мигая, смотрит в спину. В аллее, конечно, никого не было и быть не могло, капало с листьев, небо розовело между ветками. Большое дерево, под которым он спасался от дождя, отсюда хорошо было видно.

Кравцов потоптался у калитки, поглядел на дерево и пошел через улицу домой. И все казалось — смотрит кто-то из сада.

Они стояли на горе, высоко поднявшейся над занесенным снегом сосновым лесом, над белым ровным полем, где с осени заблудился да так и застрял черный, худой, с торчащими ребрами трактор. Они стояли молча, по колено в сугробе, опустив головы и зачем-то скинув шапки, — пятеро мужиков: Потапкин, мастер Фейгин Борис Залмановнч, хозяин нижнего пса Анатолий, какой-то незнакомый военный в длинной шинели со споротыми погонами и Кравцов.

Медленно падал с неба крупный снег и таял на щеках Кравцова. Теплые струйки щекотно стекали за шиворот.



— …Значит, я и говорю: вечное оно. Всегда было, всегда будет, — негромко говорил военный, обводя глазами белые поля, и сиротливый трактор, и далекий лес. — Россия это, ребята, такая моя полемика…

Кравцов вздрогнул, услышав знакомый голос, рванулся, но мужики все куда-то делись. Прямо перед ним на горе стояло дерево, старое, с раскидистыми узловатыми ветками. Ствол дрожал, как живой, и Кравцов, увязая в снегу, шагнул к дереву, изо всей силы обхватил его обеими руками, припал, приник лицом и почувствовал, что кора сделалась мягкой, горячей и влажной.

…Изо всех сил сжимает Павел Ильич обеими руками мокрую свою подушку в давно не стиранной наволочке, плечи его вздрагивают во сне. Седьмой час утра. В комнате давно уже солнце, высвечивает пыль в углах, блестит на стеклах двух портретов обжигальщика Кравцова — снят в разное время для заводской Доски Почета, Анна Ивановна все его фотокарточки собирала и развешивала.

Семь часов.

В коридоре громко топает соседка Антонина — торопится на работу. Под окном утренним басом гавкает отоспавшийся волкодав. По пустой фанерке на карнизе недоуменно скачет воробей. За оградой сада расправляет просохшие ветки большое старое дерево, смотрит поверх других деревьев через улицу, на дом, где теперь уже спокойно, без снов, спит, обняв подушку, Павел Ильич Кравцов.

1975

Земля бедованная

Что бы там ни болтал Кепкер — кота звали Барбарисом, а вовсе не Васькой, и всякие Кепкеровы инсинуации, будто кот на Ваську сразу подбегал, а на Барбариса только щурился и дергал усами, все это чепуха и не его, Кепкера, дело. Потому что каждое существо, будь то кот или человек, или даже неодушевленная вещь, должно называться так, как зовет его хозяин, а хозяином Барбариса, безусловно, являлся Нил.

Что же касается самого Кепкера, то как бы ни величал он сам себя, а рано или поздно хозяин позовет его и напомнит, кто он и как должен называться. И станет тогда наш Кепкер из Бориса Михайловича — Борухом Мордуховичем, и никакие увертки ему не помогут, пусть обзывает, сколько хочет, чужого кота Васькой, чтобы лишний раз не произнести «Багбагис».

Вот и Нил, кстати сказать, стал же в конце концов Петром Герасимовичем Ниловым 1906–1973. То же ожидает и Кепкера, сколько бы ни крутился. А раньше, когда Петр Герасимович был еще Нилом, называли его также алкоголиком или алкашом, или, еще лучше, — пьяницей. Если же Кепкер, со свойственным ему самомнением и нахальством, говорил Нилу, будто тот нетрезв, Нил обижался и всегда поправлял, что не «нетгезв», а только выпивши, и, конечно, напоминал Кепкеру, что чья бы корова мычала, а его бы, гражданина Кепкера, лучше помалкивала, потому что известно, кто он такой, этот Кепкер. Но Кепкера подобными словами тоже не возьмешь, и не это слыхивал.

Жил Петр Герасимович (тогда еще — Нил) в небольшом хилом доме красного кирпича в переулке неподалеку от чинной и строгой улицы Воинова и загадочной и опасной улицы Каляева. Впрочем, насчет того, будто она опасная, факт тоже не вполне проверенный, и возможно, для Кепкера она и опасна, для нас же с вами — мать родная.

Нил ни ту, ни другую улицу не любил, и матерью не считал, хоть водятся и там пивные ларьки. У него был свой любимый магазин, где продавать начинают не в одиннадцать, а без десяти. Адреса этого магазина мы называть здесь не будем, чтобы не наделать неприятностей хорошим людям — и тем, что за прилавком, и тем, кто ждет на улице.

Как, в сущности, мало знаем мы о тех, с кем много лет прожили бок о бок! Взять хоть Нила — почти три года прошло с того серенького осеннего дня, как стал он Петром Герасимовичем Ниловым 1906–1973, с каждым годом уходит он, проваливается в бездонное прошлое, как раскинувший крестом руки человечек-парашютист, снятый кинокамерой с самолета во время затяжного прыжка. Летит, тает прямо на глазах темный крестик с раскинутыми руками без лица, и только туда, только в одну сторону может он лететь, а уж назад — ни за что.