Страница 13 из 21
— Ты балдес! Ей надо больше бывать на воздухе и лучше питаться, — вырывала трубку тетя Ина, — подорвать молодой организм — раз плюнуть!
Однажды тетя Калерия вот так, по телефону, долго (и дорого) уговаривала меня не заниматься Достоевским: «Очень уж он мрачный, Алеша, упаднический. Живя в атмосфере его произведений, ты сам станешь мизантропом. Вообще сейчас нужна другая литература, жизнеутверждающая. Бодрая».
— Хорошо. Займусь Маяковским, устроит? — спрашивал я.
— Нет! Он идейный, но грубый! — кричала тетя Калерия в трубку. — Пушкин и Лермонтов — вот это вечно и прекрасно. Ну, и еще… Николай Островский.
Тетя Ина звонила реже и всегда по конкретному делу: она сварила яблочное повидло, как лучше послать — почтой или через проводника? Или — пусть Света смеряет объем груди, тетя Ина вяжет ей теплый свитер, в Петрозаводске же — сказали по радио — двадцать шесть градусов ниже нуля и ожидается похолодание! Страшный кошмар. А носки для меня готовы, их она пришлет вместе с повидлом.
Когда тетя Ина внезапно скончалась, мы хотели забрать тетю Калерию к себе, но она отказалась: у вас одна комната, о чем ты говоришь, Алексей? А я пока что на своих ногах. Вот переберетесь в Ленинград окончательно, будем видеться чаще, у вас пойдут дети… Только не надо с этим торопиться, Светлана должна сперва закончить институт.
Потом звонки прекратились.
Мы окончательно перебрались в Ленинград, когда комнату теток уже заняли чужие люди. Из родных у меня теперь была в живых только мать, но и ее вскоре не стало. Сообщение о ее смерти я услышал тоже по междугородному телефону: телефон вообще всегда играл в моей жизни большую роль. И вот он зазвонил в четыре утра, я схватил трубку, и сразу за телефонисткой, тускло пробубнившей наш номер, послышался голос Мартына Петровича. Голос был громкий, точно Мартын Петрович звонит не с Украины, а из соседней комнаты, и звучало в этом голосе что-то похожее на злорадство.
— Мать умерла. Внезапно, — сказал Мартын. И добавил: — Если тебя, конечно, интересует.
После этого он разрыдался в трубку.
Когда я прилетел на похороны. Мартын Петрович встретил меня на крыльце, обнял, расплакался, повел в комнату и, усадив на диван, сообщил: свою половину дома и сберкнижку мать завещала ему.
— Все оформлено нотариально, — хлюпал он, вытирая слезы, — и заверено гербовой печатью.
Меня не интересовало завещание, но Мартын Петрович много раз возвращался к нему, даже заставил меня его прочесть. На поминках, куда пришла масса народу, он произнес речь, где рассказал, как отдал моей покойной матери все силы, а можно считать, и саму жизнь. В то время как родной сын никогда не сочувствовал и не прислал ни разу ни копейки.
— Нам не надо, мы ни в чем не нуждаемся! — задушевно говорил он. — Но тут дело в принципе, сын есть сын. Сиди, Алексей, я тебя не виню, раз они тебя так воспитали!
Из дальнейшего я понял, что во всем виноваты мои бедные тетки. Это они, воспользовавшись, как выразился Мартын, «временными трудностями в жизни матери в сложный восстановительный период», обманом грубо отобрали у нее ребенка и растили «волчонком, который всегда готов смотреть к себе в лес». Под конец своего выступления Мартын Петрович сообщил, что был для матери всем:
— И сыном, и отцом, и духом святым, вот так!
Нарушая правила, он обошел стол и чокнулся со всеми присутствующими. Это заняло довольно много времени, так как, приблизившись к очередному гостю, Мартын сперва долго и хмуро смотрел тому в лицо, как бы решая, стоит с ним чокнуться или нет, потом, так и быть, чокался. Но по-разному: одного сперва обнимал и похлопывал по спине, от другого отходил, скаредно поджав губы, едва коснувшись его рюмки своею. При этом Мартына Петровича заметно поводило. Подойдя ко мне, он всхлипнул и сказал, что я очень похож на мать и вообще неплохой парень, хотя у меня и есть недостатки.
— И значительные! — твердо заключил он. — Но не все потеряно. Если человек осознал, он искупит.
На следующее утро, сидя напротив меня за столом, — мы завтракали перед моим отъездом, — Мартын Петрович веско сказал, что как бывший руководитель и воспитатель (кто эти несчастные, кого он воспитывал, Бог весть!) он меня (руководителя и воспитателя) прекрасно понимает: сложностей много, это безусловно. Задачи стоят большие, и надо стремиться. Но все же уверен: сорок рублей в месяц я могу для него выделить без особого для себя ущерба. Поскольку память о матери — это святое.
Я ничего не ответил и денег ему, разумеется, не посылал. Больше мы не виделись.
И вот я стою у наших ворот. Я не был здесь много лет — с тех пор, как не стало тети Калерии. Она пережила сестру всего на полгода и часто горевала: «Живу чужой век, я старшая и уйти должна была первой».
Тетя Калерия была старше тети Ины на сорок минут, но обе совершенно серьезно считали, что она — намного опытнее, а значит, умнее. Тетя Ина безоговорочно признавала сестру главной. Говорят, так бывает у близнецов.
Я на мгновение закрываю глаза, чтобы представить себе их, но не вижу ничего. Тогда я пытаюсь вспомнить хотя бы голоса, и они начинают звучать, но не так, как звучали в жизни, в моем детстве, а так, как в последние годы — в телефонной трубке, тихие и далекие.
— Здравствуй, Алеша, — спокойно говорит тетя Калерия.
— Это Алексей Юрьевич? — испуганно спрашивает тетя Ина. Она всегда так спрашивала, и только когда я подтверждал, что — да, это я, а кто же? — сразу начинала тоненьким голоском излагать свое дело.
…А телефонного голоса Бородулиной я не помню, у них телефона не было, а сама она, ясное дело, мне никогда не звонила. Вообще-то в детстве Нинка говорила басом, это точно, а до шестого класса, пока ей не вырезали аденоиды, — в нос: «баба» вместо «мама», «дет» вместо «нет». Мне это казалось очень элегантным, и я, помнится, пытался даже перекрестить тетю И ну в тетю Иду, к всеобщему большому переполоху.
Я вхожу во двор. Здесь ничто не изменилось, разве что запах: раньше в такую погоду, как сегодня, у нас во дворе пахло сыростью и древесиной — в подвалах сложены были дрова. Стемнело, почти все окна уже горят, только наши, на втором этаже, еще черные. И окно в кухне тоже. Зато над нами, у Бородулиных, полная иллюминация. Интересно, кто там сейчас живет? Занавески не задернуты, движутся какие-то фигуры, я пытаюсь вообразить, что это тетя Клава с Нинкиным отцом дядей Федором накрывают на стол к обеду, а в глубине комнаты сидит сама Нинка и решает задачи по арифметике. Ничего такого я представить себе не могу, тем более что прекрасно знаю: Бородулины поменялись и уехали в новый район еще при жизни теток. Вообще литературные изыски и штучки из серии «на него нахлынули воспоминания — все прошлое ожило и встало перед его мысленным взором» как-то не проходят. Нету там ни тети Клавы с дядей Федором, ни Нинки.
Зато я слышу музыку. Очень тихая, почти неразличимая, настолько, что на мгновение я даже начинаю сомневаться, а уж не выдумал ли я ее, она доносится из открытой форточки в первом этаже, из форточки того самого окна, на которое Левка, сын Евгения Давыдовича, вечно выставлял свою радиолу, Окно завешено плотными шторами. В щель между ними пробивается голубоватый свет включенного телевизора — вот откуда эта музыка. И вдруг я слышу… нет, не слышу — знаю: «Уходит вечер, вдали закат погас, и облака…». Взмывают над водой разноцветные ракеты, пахнет душистым табаком и шиповником, очень поздно, я сижу на крыльце и жду тетю Калерию. Тетя Ина тоже ждет ее, вот она — прохаживается взад-вперед возле калитки. Время от времени она останавливается и подолгу смотрит в ту сторону, где курзал. И вдруг появляется тетя Калерия, проходит мимо тети Ины, точно не видит, и направляется прямо к крыльцу. Я весь сжимаюсь: сейчас она меня заметит, и мало мне не будет за то, что не сплю. Но тетя Калерия не видит и меня, проходит мимо, задев подолом своего шелкового платья. Я чувствую запах «Красной Москвы». Тетя Ина бежит следом за сестрой и тоже не обращает на меня никакого внимания. Некоторое время они о чем-то шепчутся у нас на веранде, и мне вдруг делается тревожно и неуютно. Но вот я слышу смех. Они хохочут обе, громко и весело, и тетя Калерия говорит: «Нет, ты подумай, какой дурак, какой клинический дурак!» И мне уже опять легко и счастливо, а ракеты все взлетают, и духовой оркестр в курзале играет про то, что вечер уходит, — пусть уходит, мне не жалко, подумаешь, завтра утром будет еще лучше!..