Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 6



A

«Я была ветреной год и три месяца. Для женщины с тяжелым русским наследием это немало. Все началось с непредвиденной измены мужа Коти осенью 1964 года…»

Марина Михайловна Ефимова (Рачко)

СЕРГЕЙ МИХАЛЫЧ

ЦИНИК

ОПАСНЫЕ СВЯЗИ

АКТЕР

notes

1

2

Марина Михайловна Ефимова (Рачко)

Записки ветреной женщины

Я была ветреной год и три месяца. Для женщины с тяжелым русским наследием это немало.

Все началось с непредвиденной измены мужа Коти осенью 1964 года. Моя реакция была такой же путаной, как тогдашнее время: пионерское ошеломление, дворянская гордыня (литературного происхождения) и классовая ненависть разлюбленных к разлюбившим — которая, как нас и учила расхожая мудрость, оказалась в одном шаге от любви. Жгучая ревность и гордая холодность поочередно побеждали в моем сердце, и я унизительно прошла через все, что описано сотни раз, рассказано тысячи раз и случалось миллионы раз. Но речь не об этом, точней не совсем об этом.

Как раз во время всей этой истории я начала читать Генри Филдинга, «Историю Тома Джонса, найденыша», впервые — в двадцать шесть лет. Прочти я ее лет в восемнадцать, я бы наверняка заразилась британской терпимостью к человеческой природе. У снисходительного Филдинга любовь к одной женщине не делает юного героя равнодушным к прелестям других:

«Если вы смотрите на все это, не поддаваясь красоте, значит, у вас нет глаз… если, не поддаваясь силе притяжения, значит, у вас нет сердца… Чтобы не поддаться этому, в молодом человеке должно быть или слишком мало, или слишком много героического».[1]

Очевидно, мой муж Котя был как раз в золотой середине.

Незадолго до всей истории у меня был усеченный опыт собственной измены. В учрежденческой столовой я ловила на себе взгляды молодого коллеги-инженера — мрачного, но синеглазого. Он смотрел, а знакомиться не подходил. Осенью мы оба оказались «на картошке». Сельскохозяйственная повинность инженеров была игрой не самой скверной. Правда, убранная нами картошка сгнивала — из-за нехватки тары, дорог, здравого смысла, доброй воли… — но для нас эта повинность была развлечением, а для деревни если и обузой, то легкой. «Вот приехали картошку вам копать!» — крикнул один из наших псковской старухе. «Ну и ладно, — сказала весело старуха. — А кого вам еще делать?!»

Вечерами жгли костры на околице. Я и моя коллега возвращались в нашу избу ночью и лезли в окно, чтобы не разбудить свирепую, но щедрую хозяйку, которая часто встречала нас после работы иерихонским криком: «Инженера! Щи есть будете?.. А то свиньям отдам!» Ночью мы, конечно, будили ее, грохнув чем-нибудь в кромешной тьме, и, давясь от смеха, извинялись под ее ворчливый фольклор: «У-у! Гады вольныя!»

Нашим организатором был мой бывший сокурсник, деревенский паренек. Он стал секретарем комсомольской организации потому, что остальные — городские циники — не чаяли отбрыкаться от этой должности. А он принял ее с трогательной серьезностью. «Ну, Слава, — ныл он, подсаживаясь на перекуре к нашему принципиальному саботажнику, — ну не пинай картошку ногами. Ну что ж еду-то губить…»

В поле мы с синеглазым работали далеко друг от друга, и я видела временами, что он высматривал меня в нашей пестро утепленной, неузнаваемой, раскиданной по бороздам бригаде. Но не подходил.

Однажды я забыла в поле свой красный вязаный шарф и досадовала, потому что к концу дня похолодало. А вечером на наших посиделках я увидела, что синеглазый стоит в кругу света от костра, пристально смотрит на меня и у него на шее горит мой красный шарф. Я с бьющимся сердцем пошла обходить костер и толпу. И он пошел мне навстречу. Мы вышли на финишную прямую, как два дуэлянта. Его прикованный взгляд вел меня все ближе, сердце мое стучало все громче… И вдруг сбоку на меня кто-то накинулся, схватил за руки, зашептал: «Ну что вы, что вы, Муся! Ну вы ведь замужем!» С безумным удивлением я увидела рядом честное, взволнованное лицо комсомольского секретаря. Он был ниже меня, но его крепкие руки держали меня и решительно не давали идти дальше. От волнения, от вина, а главное, от нелепости всей ситуации меня вдруг обуял неудержимый, до слез, смех. И я дала себя увести, в последний раз оглянувшись на своего мистического соблазнителя. Он стоял неподвижно, чуть расплывшись от моих слез, и в свете костра горел красный шарф. На следующее утро шарф висел на заборе у нашей избы. Больше я никогда не видела этого человека. Куда-то он исчез — как волшебник, которому не удалось его волшебство…



Мы с Котей поженились так рано, что мой интерес к другим мужчинам был ослаблен неистовой любовью к мужу. Привыкла быть отличницей. Еще не читала Генри Филдинга:

«Жена, побуждаемая любовью и ревностью, часто готова даже самой себе отказать в удовольствиях — лишь бы лишить удовольствий своего мужа».

Все считали нас не разлей вода парой: «Мы говорим Котя, подразумеваем Муся. Мы говорим Муся, подразумеваем Котя». Котина измена отделила меня от него… осиротила, но и освободила. Еще сквозь обиду и панику (вызванную убеждением, что я не выполнила главную роль женщины — вдохновить хотя бы одного мужчину на вечную любовь), еще со страхом, но и с замиранием сердца я почувствовала под ногами качку палубы собственного корабля.

СЕРГЕЙ МИХАЛЫЧ

Сергей Михайлович был моим начальником — таким старым, что кончал давно не существующий институт инженеров-путейцев, и таким красивым, что возраст лишь облагораживал его. Его любили, стеснялись и выговаривали отчество скороговоркой, наполовину: «Сергей Михалыч». И он говорил: «Почему не просто — Михалыч? Тогда уж совсем как в деревне…» Он был русским джентльменом, человеком «с раньшего времени». Он носил крахмальные рубашки, никогда не повышал голос, и его недовольство выражалось только сарказмом, порцию которого ты получал всегда наедине, под прямым взглядом его спокойных глаз.

— Муся, — говорил он. — Вы знаете, как вы работаете? Три часа собираетесь, потом полчаса работаете, потом три часа лежите в обмороке.

Я посмеивалась, поплакивала и выбивалась в отличницы. Я не могла спокойно смотреть на его ухоженные, сухие, аристократические руки. Я с наслаждением влюбилась, и мое седьмое, восьмое и девятое чувства намекали мне, что не безответно.

Майская вечеринка в честь Дня Победы развернулась после работы в вестибюле, таком мраморном и старинном, что его нельзя было испортить даже Доской почета. Двери нашей информационной конторы, выходившей окнами на Невский, были заперты, включена радиола, и стаканы расставлены на канцелярских столах. Официальные тосты, заглушенные непочтительной болтовней, уже были произнесены, начались шуры-муры и танцы, музыка гулко отдавалась от мраморных стен, а Сергей Михалыч не появлялся. «Где ж ваш аристократ?» — спросила, поджав губы, опасная дама из отдела кадров. И, воспользовавшись поводом, я пошла выяснять.

Мы столкнулись в дверях его кабинета. Он уже выключил свет и не стал зажигать снова, только пестрые огни Невского театрально нас озаряли. После нескольких секунд бездыханности я сказала:

— Вас там все ждут…

— Так уж и все?

— Я жду.

Он поднял руку в белоснежном манжете с запонкой, странным движением провел тыльной стороной ладони по моим волосам, по щеке и сказал:

— Остановитесь. А то запалите пожар, и я буду чадить всю оставшуюся жизнь… Как торфяное болото.

Голос его был таким тихим, что я почти угадывала слова. Я сказала на одном дыхании:

— Через неделю — экскурсия в Таллин, на автобусе. Едемте со мной.

У меня есть адрес…

И он вдруг громко и рассерженно проговорил:

— Да не пойду я на это безумие! Идите танцуйте…

И ушел. Но прошел так близко, что я почувствовала легкий свежий запах… уж не туалетной ли воды?!.