Страница 7 из 21
Лука Лукич был человек тяжелого веса и уважение к себе имел увесистое. Вера устроила так, что за столом Ульяна оказалась рядом с Лукой Лукичом.
– Вы, Лука Лукич, уж поухаживайте за моей сестрой, – сказала Вера, сахарно улыбаясь, – а то она у нас несмелая.
– Рад стараться, – шутливо ответил Лука Лукич, и когда он потянулся вилкой к блюду с холодцом, то ордена и медали на его груди зазвенели, как колокольчики, которые вешают в здешней местности на шею козам и коровам, чтоб легче было отыскать их в тайге. Положив кусок холодца Ульяне, он положил кусок и себе на тарелку.
– Хренка бы, – обратился он к Ульяне, – и вам советую.
– Я острого не люблю, – сказала Ульяна.
– Напрасно, – сказал Лука Лукич, принимая от услужливой Веры посудину с тертым хреном и накладывая себе побольше. – Способствует, – добавил он, но чему способствует, не объяснил. – А стюдень хорош, – сказал, положив кусок в рот и прожевав. – Это говяжий стюдень со свиными губами?
– Точно, – умилилась Вера, – вы, Лука Лукич, знаток. Вам холодец из хрящей жена не подсунет. Да и было б за что, мы, женщины, все раздобудем.
Действительно, побегала Вера многовато: и в станционном буфете переплатила, и мясника в совхозном магазине отблагодарила, пока достала три говяжьи ноги и пол свиной головы. Ребятам, всей ораве, накрыли стол отдельно, на кухне, и потому разговор у взрослых после второй рюмки пошел серьезный и нестеснительный.
– Вчера в городе кино смотрел, – сказал Лука Лукич, – «Иван Грозный». Хорошая картина, только с названием я не согласен. Для кого он, понимаешь, Грозный был? Для боярства и купечества, а не для народа. Я считаю, самое ему подходящее название не Иван Грозный, а Иван Серьезный.
– Это верно, – сказала Вера, сворачивая на свое, – серьезному мужчине жена всегда рада. А у сестры моей муж попался никудышний. Мендель, еврей. Бросил ее с двумя детьми.
– Не в том дело, что еврей, – медленно, рассудительно шевелил губами Лука Лукич, – это я не согласен, как у нас некоторые к евреям относятся. Маркс был еврей и Яков Свердлов. Какой человек, важно, а не нация.
Такие слова Луки Лукича Ульяне понравились, она подняла глаза и посмотрела на него уже мягче. Луке Лукичу было лет сорок пять, и если б сбрил бороду да нос был бы не так толст, то имел бы лицо даже приятное.
– Двое детей, говорите, – боролся со словами выпивший Лука Лукич, – я люблю малых… Семью мою немцы-фашисты сожгли в сарае вместе с другими односельчанами за то, что в деревне немца убили… Жену и троих маленьких. – Он вынул платок и приложил его к глазам.
За столом притихли. Никита дожевывал кусок холодца, но Вера его дернула, и он остался сидеть с полным ртом, пока Лука Лукич не отнял платок от глаз.
– Воспоминания, – сказал Лука Лукич, утер слезы и громко в этот платок высморкался.
Только после этого Никита дожевал кусок.
– «Не в шумной беседе друзья узнаются, – сказал Лука Лукич, – друзья узнаются с бедой. Коль горе настанет и слезы польются, тот друг, кто заплачет с тобой».
– А мы, Лука Лукич, все плакали, – сказала Вера. – Верно, Никита? Когда вы начали про деток… – И она приложила платок к глазам, громко всхлипнула.
– А где же детки? – спросил Лука Лукич.
– Нету деток, – сказал Никита, – деток немцы в сарае сожгли.
– Тю на тебя, – сказала Вера, – он когда выпьет, Лука Лукич, не помнит, что говорит. Лука Лукич про Ульяниных деток спрашивает. – И через стол быстро шепнула Ульяне: – Позови Тоню и Давидку.
Когда позвали детей Ульяны, из кухни пришла вся орава.
– Ай, хорошо, – умилился и повеселел Лука Лукич, – люблю, когда полный дом детей.
– Это дело наживное, – сказала Вера и рассмеялась.
– Которые из них? – спросил Лука Лукич, тоже смеясь. – Которые Ульяны? Этот, что ли?
– Нет, – сказал Никита, – это наш. Это Макарка.
– Макарка, – умилился Лука Лукич, – ты чей будешь, Макарка?
– Я? Матерный сын.
– Матерный? – захохотал Лука Лукич, снова прижимая платок к глазам и утирая слезы, но уже от смеха. – Именно что матерный… Так нехорошо, так не надо… Матерный…
Если пьяного и сытого человека что-то рассмешит, то уже остановить невозможно, пока не высмеется.
– Матерный… Ах ты, ах ты… Ах ты, цыцкин сын… Цыцкин сын – это приличней. Кто из нас не цыцкин сын, тот цыцкина дочь… Все мы цыцкины дети…
Было уже поздно, в окна светила яркая луна. Лука Лукич глянул на свои карманные часы-«луковицу» в хромированном стальном корпусе.
– Пора… Завтра мне на работу пораньше… дебит-кредит…
– Проводи Луку Лукича, – сказала Вера Ульяне, – а то, может, его кто обидит… Я детей сама уложу.
– Сделайте любезность, – сказал Лука Лукич Ульяне, – сперва вы меня проводите, потом я вас провожу.
– Ты куда, мама? – спросила Тоня, увидав, что мать ее направляется к дверям с Лукой Лукичом.
– Иди, иди спать, – вмешалась тетя Вера и повернулась к Ульяне: – Гуляй, не беспокойся, я с детьми сама управлюсь.
Ульяна вышла на улицу. После душного, спиртного застолья сырой холодный воздух был вкусен, хотелось стоять и дышать, не думая ни о чем. Черную мглу вокруг освещали лишь слабые отсветы из окон. Во тьме лаяли собаки, что-то скрипело и гудело.
– Это на Пижме паром скрипит, – сказал Лука Лукич, – никак мостом не разживемся. Я, как депутат, уже несколько раз ставил вопрос в исполкоме. И фонари необходимы, улицы осветить. Здесь местность таежная, людишек хватает, которым во тьме удобней… Был у меня случай в прошлом месяце. Подходит ко мне: часы давай. Я ему говорю: сволочь, не успеешь опомниться, как я тебя ударю по голове. Причем дважды. Он меня ударил поверх головы. В том смысле, что я пригнулся… Я же после партизанщины и фронта все приемы знаю… Главное в драке – бухгалтерский расчет… Шаг назад, и яйца сохранены…
Про яйца с перепою сказал, поскольку еще не выветрилось, но тут же опомнился и извинился.
– Я, знаете, никогда не ругаюсь, хоть работа у меня нервная, ответственная. Если уж припечет, скажу: ах ты хрен перловый – и все.
Ульяна ничего не ответила. Шли молча. Подошли к Пижме у скрипящего во тьме парома.
– Похолодало, – сказал Лука Лукич. – Вот пиджак мой позвольте, а то платье на вас легкое.
И повесил на худые плечи Ульяны свой тяжелый пиджак с позвякивающей металлической грудью.
Меж тем Тоня все не могла заснуть, хотела дождаться матери. Вера с ней замучилась и даже на нее прикрикнула. Остальные дети уже спали, а Тоня все ворочалась, поднимала голову и глядела в окно.
– Спи, – прикрикнула тетя Вера, – мать твоя тоже человек, погулять хочет. Она не скоро придет.
Однако вернулась Ульяна, к радости Тони, через какие-нибудь полчаса.
– Ты чего? – тревожно спросила Вера.
– Ничего, – ответила Ульяна и добавила тихо: – Не люблю, когда у мужика борода водкой воняет.
– Э-эх, – сказала Вера, – только мое платье студнем забрызгала. Вон пятно, теперь не отстираешь.
– Это Лука Лукич забрызгал, когда за мной ухаживал, – ответила Ульяна.
И больше о Луке Лукиче разговора не было. Утром Вера ушла на покос сердитая, не попрощавшись, а Никита, у которого был отгул, отвел Ульяну с детьми на полустанок и купил им билет на поезд. Так, на поезде, уже без всякой усталости, быстро и удобно приехали они назад, на свою улицу Красных Зорь.
Улица Красных Зорь осенью непроходима. Ноги не вытащишь. А вытащишь – калошу в грязи оставишь. Осень для Тони – худшая пора. Этой же осенью совсем худо: старые калоши порвались, а на новые мама Ульяна деньги не заработала. Получила Ульяна аванс, сели они с Тоней за стол деньги раскладывать: на то, на сё, на то, на сё и на еду отдельно. А на новые калоши не получается.
– Ты, может, потерпишь, дочка? – говорит Ульяна. – В слякоть все равно далеко не пойдешь, а вот замерзнет скоро, снега наметет, валенки наденешь. Они у тебя новые и теплые.
Согласилась Тоня, что поделаешь. Согласиться-то согласилась, но все равно обидно. Сидит Тоня на заборе и плачет. Калош нет – гулять не может. Вдруг видит Тоня, дядя Толя идет. Испугалась, еще сильней плачет. Подходит к ней дядя Толя и спрашивает: