Страница 56 из 61
Но другой приходит к морю не с душой, а с кувшином и, зачерпнув, приносит из всего моря только кувшин, и вода в кувшине бывает соленая и негодная.
-- Любовь -- это обман,-- говорит такой человек и больше не возвращается к морю.
Где два-три собрались не во имя свое, там рождается новый, лучший человек; но рождается рядом и осел, который несет на спине своей багаж твоего любимого.
В сущности, "осел" -- есть необходимость внимания к ближнему. Где два сошлись -- там к своему "хочется" присоединяется "надо" в смысле повседневного "люби ближнего, как самого себя".
Но как быть художнику, если творчество поглощает его целиком. Вот в моей семье внимание было у меня на себе. Вышло так, что им такое положение было выгодно: из этого проистекало благополучие, но отсюда же вышло и разложение семьи. Это было безморальное состояние.
Стою в раздумьи перед тем, что случилось, и вот именно -- что оно случилось или вышло, как следствие всех предыдущих поступков, это и есть первый предмет моего размышления. Оно вышло из того, что я, создавая дальнему неведомому читателю радость, не обращал внимания на своего ближнего и не хотел быть ослом для него. Я был конем для дальнего и не хотел быть ослом для ближнего.
Но Л. пришла, я ее полюбил и согласился быть "ослом" для нее. Ослиное же дело состоит у человека не только в перенесении тяжести, как у простого осла, а в том особенном внимании к ближнему, открывающем в нем недостатки с обязательством их преодолеть.
В этом преодолении недостатков ближнего и есть вся нравственность человечества, все его "ослиное" дело.
Сигналы голода в стране. Начало разочарования в поездке Молотова в Германию: что-то не удалось, что-то сорвалось. Где-то собирается гроза, но там уже нет компромисса: если б то знать, ненавидящий компромисс схватился бы за него как за друга, потому что хоть как-нибудь, а жить хочется. Там же путь прямой через жизнь и путь еще более -- мимо жизни.
Приходила умная еврейка и говорила о том, что в нашей жизни исчезла та роскошь страданья, которой одаряет, например, Толстой графиню -- мать Пети Ростова. И вот эта еврейка сказала Валерии Герасимовой (писательнице, потерявшей мужа на войне): "У вас мама, ребенок, есть нянька, есть легкая работа, и вы имеете возможность роскошно страдать. Поглядите на других людей, как они страдают, и забудьте свои страданья".
Умный Пьяница 55 горячо восстал на эту мораль, сущность которой состоит в обездушении страдающего и замене душевного страдания относительной материальной ценностью. Л. же восстала против роскоши страданья за страданье молчаливое и деятельное.
Туман в Москве, как в Лондоне, тепло и так мокро все, что ночью на улице все отражается, как в реке. Иду получить путевки в Малеевку, дом творчества писателей под Старой Рузой.
Глубокая, затаенная даже от себя самого тоска где-то почти без боли точит меня, слышу -- точит, но ничего не чувствую, как будто нахожусь под наркозом. Знаю, это дает о себе знать мое отрезанное прошлое. Не осталось никакого сомнения в том, что это надо было отрезать, и боль сосет не за них, а за себя: как мог я столько лет жить среди людей без всякого "родственного внимания" со своей стороны? Понимаю, что какая-то гордость, рожденная в диком самоволии, заставила меня отстаивать мезальянс не только в опыте личной жизни, но и в литературной проповеди. И в этом родилась вся беда...
Скорее всего, тоска у меня появляется от наплыва воспоминаний спокойствия прошлого и тревоги при охране своего нового счастья. С этими сомнениями надо бороться деятельностью.
Большая ошибка Павловны, что она вовлекла в борьбу со мной сыновей. Получив свободу нападать на меня, ни в чем не повинного человека и отца их, они просто лишились всякого понимания моей личности.
Посылал Марью Васильевну с письмом в Загорск и просил прислать мне книги, необходимые для работы. Павловна книг не дала, и М. В. привезла от нее новые угрозы. Из этого видно стало, что Павловна ничуть не продвинулась вперед: как раньше в споре никогда не уступала, так и теперь идет наперекор. Но раньше после спора и вспышки я приходил в состояние расширенной души, и стыдил себя за спор с таким, по существу, маленьким человеком, и кротостью возвращал себе мир, а теперь чувствую, что приехать к ней с утешением не могу.
Теперь нависла над нашей любовью древняя туча, висевшая над свободой в любви -- туча Дантова Ада, шекспировского Ромео и драм Островского.
Л. охватил такой страх, что она с полчаса была в лихорадке. Л. тяготится, конечно, тем, что она должна поддерживать во мне твердыню в отношениях к Павловне и тем ее пуще злить. Ну, так вот, и хорошо, вот и конец! буду считать эту попытку окончательной и бросаю их совсем и отстраняю от себя все упреки совести.
Ночью почуял "любовь" оставленных мною людей, любовь, в которой рождается преступление. Надо быть твердым, холодным... изжить это изнутри как малодушие. Стану перед своей совестью, и совесть свою поставлю перед истиной, и спрошу сам себя о себе, и тогда получится ответ: все оправдание мое заключается в любви к Л. Если это настоящая любовь, то она все оправдывает.
Ходил к Н. А. Семашко, своему гимназическому другу, теперь наркому, высшему чиновнику в России. Потом был у сестер Барютиных (Лялиных с ранней юности подруг). То, что я нашел у Л. как самое для меня важное,-- это, прежде всего, неисчерпаемый источник и смутное чувство бесстрашия перед концом своим, то же самое теперь у этих сестер видишь на глаз в их порядке жизни, в устройстве, в утвари, на стертых уголках дверей и столов. Чувство победы человека над суетой и независимость его от внешних событий -- и вот оказывается, что та Россия, которую я любили которую, будто, убили, жива и никогда не умирала.
То ли от накопления бессознательных ошибок, то ли от какого-то коренного заблуждения, при беседе вечером, но только наш корабль с Л. зацепился за мель... Одно только знаю, что разлюбить Л.-- это расстаться с самим собой. Где-то сказано в Св. Писании: "Не Меня -- себя потеряли, возвратитесь в Дом свой!" Но, конечно, в любви у нас с ней разные роли. Моя роль художника - растворить ее в своем стремлении к созданию красоты. Если бы мне это удалось вполне, она бы вся ушла в поэму, и остались бы от Л. только мощи. Ее же роль -- это любовь в моральном смысле. Если бы ей удалось достигнуть своего, я бы превратился в ее ребеночка.
И все мои порывы уйти в одиночество -- это не более как попытка мальчика убежать в Америку, которой не существует! Она любовью своей оберегает своего мальчика от этой опасности, но теперь для опыта соглашается оставить меня на февраль одного, потому что знает: нет такой "Америки" и любовь наша от этого опыта только крепнет.
У меня все для себя, и самое лучшее, что только мне удается -- мое. Л. же все делает для другого, а во имя себя ей ничего не удается. "Cogito ergo sum" 56 она переиначивает: "Верю в тебя, значит, я существую". Перед ней я чувствую себя виноватым и неоправданным. Дай мне, Господи, такую песнь, чтобы она меня перед ней оправдала!
Из утренней молитвы: "Жил я одиноким человеком, веруя в Бога, но не мог назвать Его имя. Когда же пришла моя дорогая,и нам стало вместе и радостно и очень трудно, я сказал: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! И так я назвал имя Бога, Которому веровал". (При перечтении в 1952 г. здесь рукой М. М.: "О таком -- проще").
Приехали в дом творчества Малеевку. Городище -- родина Ивана Калиты. Рядом несколько писателей начинают строить себе домишки: у некоторых нет жилья в Москве. Вспоминал, глядя на них, начало своей писательской жизни.
Я сказал Е. Н. Чернецкому:
-- Мне это напоминает мое время, когда я свою жизнь начинал.
-- Тогда это было понятно,-- ответил Ч.,-- когда вы начинали -- был народ, а теперь тут только могила Калиты,да и то вопрос -- была ли тут его могила.
Сказавший это был еврей.
Русское искусство бледнеет, у писателей нет веры,и руки опускаются. Все и понятно, ведь литература, искусство -- это выражение лица народа, и страдание выражается тем, что бледнеет лицо. Глубокие страдания переживает весь мир, у всех народов бледнеет лицо...