Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 61

-- Государыня Рыбка,-- воскликнул изумленный Старик,-- какая же я тебе ровня: я стар!

-- Глупенький ты мой,-- ответила Рыбка,-- Старик не мог бы написать "Корень жизни", ты не только самый юный из всех советских писателей, но ты единственный на земле, кто понимает единство священной жизни в олене-животном и человеке и не стыдится об этом вслух говорить.

Тебя я избираю своим мужем, и мы будем раскрывать перед несчастным человечеством секрет вечной молодости и красоты.

В это время от слов Рыбки явился к Старику дар веселья, и он пошутил:

-- Вот хорошо-то, мы с тобой не пропадем, шут с ним, с Лаврушинским, и с его люстрой, из-за которой мы столько терпим из-за Старухи, мы с тобой построим фабрику мыла под названием "Секрет вечной молодости и красоты". Мы обмоем все человечество, и все станут счастливы.

Так открылся у Старика через Рыбку дар веселья, и другие дары открывались до того, когда Рыбка, наконец, сказала:

-- Ну, довольно, мы теперь равные, а любить можно только равных.

И тут волшебная Рыбка превратилась в женщину, исполненную всеохватывающего желания творчества жизни, собирания земного множества в такое же единство, в какое собраны капельки воды в ее родной стихии -океане.

Вот, воистину волшебно, как в сказке, и совершился наш замечательный брак. 12-го апреля Михаил Пришвин привел свою охотничью машину на один двор, достал малокалиберную винтовку, тяжелые резиновые американские сапоги и вскоре вывел из дома Золотую Рыбку с винтовкой за плечом и в резиновых сапогах. Он увез ее в лесную избушку и празднует там под гул ручьев святую неделю неодетой весны.

Будьте же и Вы счастливы, Сват, и да будет и Вам, как и нам, что не все в кон, а другой раз можно и за кон ".

У пропасти

"24 апреля. Ходил на тягу с Акимычем (зять дачного хозяина, охотник, помог нам устроиться в Тяжине). Он был в Москве, заехал за моей почтой на Лаврушинский, столкнулся лицом к лицу с Павловной. Она в крайнем возбуждении советовала "сушить сухари на дорогу в Сибирь вместе с В. Д.; она, жена орденоносца, постарается "сделать им это удовольствие".

-- А можете вы эту угрозу засвидетельствовать на суде?

-- Во всякое время,-- ответил Акимыч.

-- Мне она,-- сказал я,-- еще грозила стрихнином, а через Аксюшу я узнал, что она сулила нож В. Д.

Я могу и это засвидетельствовать...

Странно, что в тот момент, когда он сказал "могу", я вспомнил разговор Ивана Карамазова со Смердяковым, и в первый раз в Акимыче увидал то, что долго не мог назвать: что-то мертвенно-смердяковское.

Новость! Павловна уехала огород сеять -- весна не ждет. Л. собиралась уже давно в этот день в город за продуктами, я бросил все и поехал с ней. В Москве из осторожности Л. позвонила по телефону, подошла Аксюша.

-- Ты одна?

Одна. Приезжайте, В. Д., очень по вас я соскучилась. И вдруг вместе с Л. в дверях я! Аксюша опешила.

Мы робко вошли в кабинет, сели в кресла, где сидели в начале знакомства, говорили в первые минуты на "вы"... Так обстановка возвратила нас к пережитому времени романа.

Мы сидели в креслах друг напротив друга и "приходили в себя". И тут зазвонил телефон, но меня опередила Аксюша. Сразу понял: звонит с вокзала приехавшая Павловна. Аксюша односложно ответила, что приехать нельзя, и положила трубку.

Разгадка проста: Павловна знала через Аксюшу, что Л. будет в городе в этот день, но меня не ожидала. Хотели ее заманить. Для чего?.. Помешало, что я приехал. К вечеру вместо Павловны приехал ее жилец -- писатель Каманин с новыми от нее угрозами...

Ночью дошли до того, что решили вместе умереть,как Ромео и Джульетта.





-- А как же мама? -- спросил я.

Мама с нами умрет-- до чего ей жить трудно и надоело.

Когда Л. утром забылась, я подле нее вместо смерти придумал выход в жизнь: ехать к Ставскому -- искать защиты от клеветы (вспомнил последнее с ним свидание и предложение помогать, если что).

Так и сделал утром, поехал. А в это время у нас на Лаврушинском собрались друзья и вместе с Л. тревожно дожидались исхода. Я вошел неожиданно с букетом от Ставского и с его словами: "Передайте В. Д., что я отныне ее рыцарь".

Ставский обещал "в соответствующих учреждениях" прекратить происки, какие бы они ни были, со стороны наших врагов и вызвать для внушения Леву.

Он же посоветовал немедленно оформить наш брак и по возможности уехать обоим подальше.

Вечером были у Ставского. Я сидел как в корсете. Ставский допрашивал Л... Она врала как сукина дочь.

Врожденная духовность Л., поддерживаемая лиловым цветом ее платья, скромной прической, нервный подъем, сдерживаемый привычным усилием, создали из нее очаровательное существо, и когда я вошел (она пришла раньше меня), и увидал это, и понял, Ставский сказал: "Любуюсь!"

Время-то было какое! Нельзя было позволить себе никакой откровенности, ну хотя бы о недавнем "путешествии" с мужем в Сибирь. К такому и пытались подобраться в те дни, ничего, к счастью, не ведая, наши "враги".

"В этот вечер вспомнилась Л., какой я ее встретил в первый раз в обществе у себя за столом. Она до того всегда внутри себя, что при соприкосновении с обществом нервы ее не выдерживают и она "выходит из себя". Состояние до того мне знакомое, что я смотрел на нее и понимал, как себя.

Зато внешний вид ее, как переживающей глубокое чувство и борьбу, был прекрасный. Она была охвачена тем лучшим в женщине, что я могу назвать изменчивостью, за что я люблю неодетую весну: изменчивость не по дням, а по часам, но неизменно в обещании радости.

Вечером были юристы. Будут устраивать развод и раздел".

"Она сегодня говорила, что не любит что-нибудь у Бога просить, что ей это выпрашивание не по душе: "какая-то торговля с Богом", сказала она.

-- А выпросить, верно, можно. А. В. говорил прямо, что он меня у Бога выпросил.

-- Почему ты думаешь,-- спросил я,-- что он тебя у Бога выпросил?

Она изумилась вопросу и ответила:

Да, я думаю, ты прав, не у Бога он меня выпросил".

"26 апреля. Я был спокойно и радостно настроен, как казалось, исключительно волею Л. Как только погасили огонь и я остался наедине с самим собою, началась во мне глухая тоска, связанная с мыслью о недостоверности всего моего прошлого. А мое прошлое состояло в подвиге ради поэзии. Вот теперь представил себе столько волновавшие меня раньше явления природы, и удивляюсь себе теперь -- как могли они меня волновать?

Мало того, не могу вспомнить ничего написанного мною, что осталось бы теперь как прочная основа моего самоутверждения. Все кажется теперь легкомысленным по существу и тяжким по исполнению.

Лучше уж бы родиться просто каким-нибудь гусаром, что ли! вроде В. С. Трубецкого 2в. И та достоверность, что меня читают маленькие дети и учатся добру, тоже не удовлетворяет: мне-то что самому, и разве существо мое в детях, и чем они заслужили, чтобы я отдал себя для них? Да и вовсе даже и не отдавал себя, а все добро выходило из моей потребности писать хорошо, все -- от артиста".

"Вечером я с огорчением не нашел в себе желания. Сегодня нет-нет я об этом вспоминал, а вечером опять у меня желания не было, и Л. не отвечала мне. Я хотел было это свалить на нее, но оказалось, что Л. вообще отвечает только моему желанию и что, значит, причина во мне. Ничего тут нет особенного, и зависит не от нас, и не относится прямо к делу нашей любви, но я забил через это в себе неправильную тревогу за нашу любовь и ничего Л. не сказал. Она же все прочла в моих мыслях и потребовала от меня настоящей искренности, настоящей правды в наших отношениях... Она так долго и так страстно долбила и вдалбливала в меня эту свою мысль о необходимости полнейшей искренности, что, наконец, меня проняло.

Потом ночью (было это, вероятно, во сне) что-то во мне, как в земле, совершилось, и утром, когда я пробудился, вырос в душе моей какой-то чудесный цветок, и мне ясно, как это ясное морозно-белое утро, было видно: весь путь в любви мой был через сердце Л. и мое отношение к ней должно быть точно таким же простым и собранным, как стал я в это утро к самому Богу.