Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 61

Коли думать о ней, гляди ей прямо в лицо, а не как-нибудь со стороны или "по поводу", то поэзия во мне прямо ручьем бежит. Тогда кажется, будто любовь и поэзия два названия одного и того же источника. Но это не совсем верно: поэзия не может заменить всю любовь и только вытекает из нее, как из озера ручей.

Люблю -- это же и значит магия, обращенная ко времени: "Мгновение, остановись!" Вот было, она, не тратя слов, опустила на грудь ко мне свою голову, и я, целуя каштановые волосы с отчетливыми в электричестве сединками, смутно думал: "Ничего, ничего, моя милая, теперь уже больше не будет этих сединок, это пришли они от горя. А теперь мы встретились, и все кончено, теперь они, проклятые, не станут показываться".

Как будто во мне самом заключалась сила, чтобы остановить мгновение и не дать расти седым волосам. Или я это вечность мгновения почувствовал, ту вечность, где нет нашего суетного движения. Или в этот миг моей настоящей любви зарождалось во мне чувство бессмертия...

Заруби же себе на носу, Михаил, что ни думать тут не надо много, ни догадываться, а единственно -- быть всегда уверенным, что желанье всей твоей жизни исполнилось, что это именно и пришла та самая, кого ты ждал. Долой, Михаил, все мученья, все сомнения! Покупай хороших каленых орехов, и отправляйтесь вместе в кино.

21 февраля. Приносила карточки родителей: понял отца, мать -- нет. Вечером ходил к ее старушке знакомиться. Душе было почему-то тесно. А когда вышли с В. к трамваю, то через шубу почувствовал дрожь всего ее тела, как будто все тело ее вскипело или газировалось, как шипучая вода. Может быть, это было и от усталости, а может быть, и от напряжения, которое она переживала во время моей беседы, и я, может быть, вел себя не так, как ей хотелось. Но я не мог себя иначе вести: мне ведь нужно было привлечь сердце старушки.

Болото

Аксюша ездила в Загорск и объявила нам, что переходит на ту сторону.

Веда вошла серьезная, напряженная, внутри взволнованная, извне окаменелая, села на стул и сказала:

-- Вы дурачок!

И повторила:

-- Совершенно глупый, наивный человек!

После первого ошеломления, услыхав "наивный", я спохватился:

-- А может быть, вам это нравится, что я такой дурак и не умный?

-- Очень нравится,-- ответила она,-- но только не понимаю, как же вы так долго могли жить на свете с такой глупостью?

-- А дуракам счастье! -- ответил я.

22 февраля.

-- Все что-то делают!

-- А разве это не дело складывать две жизни в одну?

Аксюша думает так: если эти отношения с В. есть духовная любовь, то почему же и она тоже не Она, почему перед нею закрываются двери? Вчера я прочел выбранные рукой Веды места из моих дневников Р. В-чу в присутствии Аксюши. Очень ей понравилось. И я ей сказал:

-- Это выбрала В.Ты бы ведь не могла этого сделать?

-- Нет.

-- Ну вот!

Но я сжульничал: отношения мои с В. не духовные в смысле Аксюши или, вернее, не только духовные. Мы в этих отношениях допускаем все, лишь бы мы, странники жизни, продвигались дальше по пути, на котором сходятся отдельные тропинки в одну. Разница с Аксюшиной верой у нас в том, что мы сами участвуем в созидании жизни, она же выполняет готовую и расписанную по правилам жизнь.

И та же самая цель, а пути разные: наш путь рискованный, у нее -верный. Ей легче: она молится готовыми молитвами, мы же и молитвы свои сами должны создавать... Самое же главное, что у нас религия Начала жизни, у нее -- религия конца. Недаром и профессия ее такая: стегать ватные стариковские одеяла и читать по ночам у покойников.

Вчера взял тетрадь дневника с отметками В. цветным карандашом. Я ли это был, когда упрекал ее за эти отметки? По отметкам я читал написанные мною отрывки и сам удивлялся, как это я мог написать так хорошо. Мне казалось это чтение таким интересным, что и на всю ночь хватило бы бодрости читать. Но вышло так, что, когда отметки кончились, и не осталось никакой надежды увидать на моих страницах руку друга, вдруг такая скука меня охватила от себя одного, что я лег в девять часов и заснул так основательно, что проснулся лишь утром в пять часов.

Как ни чудесно это чувство, но бывает и страшновато перед неизведанным. В любви, как и в поэзии, есть хозяйство, вот и думаешь, как бы не сделать в этом хозяйстве ошибку, соблюсти меру. Эта тревога, наверное, происходит оттого, что мы в этом чувстве не дошли до чего-то неопровержимого, после чего...

За ужином я увидал ее не такую, как всегда, стал в нее вглядываться и вспоминать, кого я в ней вижу ясно. И вдруг вспомнил:





-- Джиоконда!

-- А что это -- лукавство? -- спросила она.

-- Нет,-- говорю,-- это своя мысль.

-- Верно! -- сказала она,-- у Джиоконды не лукавство в лице, а именно своя мысль. Но я сейчас хочу сказать о лукавстве: с вами у меня это бывает очень редко, с вами я бываю почти всегда -- с вами.

-- Меня,-- сказал я,-- огорчает это ваше "почти". Я думал, у вас со мной никогда не бывает лукавства.

-- Вы не понимаете,-- ответила она,-- как вы много хотите от женщины! Но я вам скажу, что в последние дни я над собой работаю: я хочу прийти к решению в отношении вас навсегда расстаться с женским лукавством.

Я человека в ней нахожу такого, какого я впервые увидал и открыл. И оттого, когда смотрю в ее лицо, то мне бывает очень хорошо: смотришь и не насмотришься.

Мне захотелось тоже поднести ей от себя какой-нибудь дар, и я сказал ей, что скоро настанет голодное время, и тогда я ей отдам свой последний кусок хлеба.

Она даже бровью своей не повела:

-- Последний кусок хлеба?

Мне казалось -- так много, а ей было так мало: "хлеба?" Разве тут докажешь что-нибудь хлебом? И я понял, и стал выше, и начал любить высоту.

Она готова любить меня, но ждет в себе решительного слова. Намекнула мне, что ее смущают мои возможности, то есть мое положение, имя, даже и обстановка, квартира и, особенно... люстра. Эта прекрасная "люстра" вообще у нас стала символом соблазняющего благополучия.

Настоящим писателем я стал только теперь, потому что я впервые узнал, для чего я писал. Другие писатели пишут для славы, я писал для любви. Моя любовь к ней есть во мне такое лучшее, какое я в себе и не знал. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины не подозревал. Меня поразило сегодня, что все, перечитанное ею в дневниках, она так помнит, будто сама пережила.

Я ей высказал это, а она мне:

-- Вижу, как всякую мелочь вы во мне хотите возвеличить.

Спрашивает:

Любите?

Отвечаю:

-- Люблю!

Знаю,-- говорит,-- что любите. Это больше, чем я заслужила. А я вам сказать так не могу. Со мной происходит небывалое, и нет человека, кто мне был бы так близок и кому бы я так открывалась, как вам. Но я все-таки не могу так сказать: "Люблю". Ведь у меня долги! А если я люблю, то долги тем самым оплачены и отпадают. Сейчас -- я вся еще в долгах. Значит -- не люблю? -- закончила она нерешительно вопросом.

Беда с Аксюшей: влюблена! Очень, очень ее жалею, но, слава Богу, В. помогла ее успокоить. И к этому в тот же день еще Клавдия Борисовна звонит -- хочет возвратиться и работать у меня. Не хватает Павловны -- вот болото!

У Аксюши любовь на высокой снежной горе, а они там внизу -- и тоже называют это любовью. И она сходит к ним в долину, она идет к ним, и они ее встречают словами: "люблю -- люблю!" И Аксюша плачет.

Так бывает, снег от тепла ручьями в долину бежит и журчит, а у женщины это любовь ее расходится слезами.

Ей Аксюша никогда любовь ко мне не простит. Аксюша теперь думает, что сберегла себя из-за Павловны. Тогда из-за чего же она, Аксюша, береглась? Вот за свою ошибку она и не простит В. И тоже Клавдия Борисовна никогда не простит В. за то, что сама упустила. А уж если сорвется Павловна -- и все это на В.!

Она встретила своего друга Птицына, рассказала ему о наших отношениях и предстоящих трудностях. На это он сказал ей о трудностях, что это хорошо: