Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 61



Рыба и та в поисках выхода тукается о сетку и, бывает, находит выход. Я тукался множество раз, и мне было иной раз очень больно. Но какой же другой путь для меня, как не "уверяться"? И вот я дотукался, вышел на волю и, не веря открытой воле, говорю о возможности обмана и смерти. Какой же вздор! Смерти нет -- я не умру".

Мое письмо, написанное ему в эти дни. "Дорогой Михаил Михайлович, сегодня я проснулась, вспомнила, на уроки идти только к четырем часам, значит, можно спокойно посидеть одной в тишине. Вот тут-то я и почувствовала, как устала за последние дни и как нужно побыть одной.

Лежу, читаю "Жень-шень", и так захотелось с Вами перекинуться словом,-- терпенья нет дожидаться первого числа! В одиночестве легче общаться с другим человеком, чем в присутствии его. Почему это? Может быть, встретив человека, вкладываешь в первое ощущение много своего, того, что тебе дорого, что ты ищешь, и уже говоришь больше со своей душой, а не с человеком. Поэтому такую полноту и дают мысленные беседы -- в воображении.

А может быть, и иначе? Может быть, есть редкие и счастливые встречи, когда открывается настоящая сердцевина человека (та, о которой мы с Вами говорили, что сохраняется в нас всю жизнь, в которой -- вечная детскость, которая если утратится, значит -- душа погибла, и т.п.). Она скрыта наружностью, привычками, характером, нервами, страхом перед жизнью, даже одеждой. А мы ее вдруг увидим и в нее поверим. Поэтому общение с нею легче в отсутствие человека с его житейскими наростами, за которыми скрыта сердцевина. Вот почему я и хочу сейчас с Вами беседовать.

Если моя теория верна -- Вы поймете и обрадуетесь. Если я ошибаюсь -хорошо ли молчать из трусости, из самолюбия не сделать сейчас того, ради чего и живем мы на свете? Об этом я сейчас у Вас же прочла, это меня умилило и заставило бросить книжку и взяться за перо. Вы пишете о Лувене: "Культура -- в творчестве связи и понимания жизни между людьми". Культура,-говорю я,-- это полнота жизни, стремление к совершенству, к настоящему счастью.

"Что наша жизнь -- одна ли, две ли ночи". Нет, гораздо больше: в драгоценных минутах ощущения чужой души как своей и через это -- в ощущении единства со всем живым, что способно любить, а способно к этому все. После первой встречи, когда я лежала с обмороженными ногами, я тоже взялась за "Жень-шень". Читать мне было мучительно, потому что тот близкий человек, каким был для меня автор до личного знакомства, вдруг раздвоился. Я никак не могла связать этих двух людей. Ведь первый был своим -- не только я его, но и он меня понимал, ничего с ним не было ни страшно, ни стыдно: мы жили с ним в одном мире, где нет ни разочарований, ни расставаний, ни смерти. А второго я не могла понять, и, еще печальней,-- он не понимал меня.

Я ведь была в менее выгодном положении: не имела средств ему открыться. Его-то я узнала через его же книгу: в творчестве человек открывается невольно. А я -- как могу себя открывать я Вам? Ведь это возможно или через художество, или через святость (нравственное совершенство-- там тоже кора сгорает). А у меня -- ни того, ни другого.

Вот почему так трудно было читать "Жень-шень", будто подмена произошла, как только во сне бывает. После второй встречи все вернулось. И хоть многое мешает, но это отбрасываешь: внутри есть тот свой человек. И если не выйдет до конца как надо -- значит, сами виноваты. Самое главное, что это возможно -- проникновение в тот мир, в котором существует наше единство и свобода, и рано ли, поздно ли, все в него войдем. А пока надо благодарить за проблески этой радости и к ней готовиться.

Еще мне хочется Вам сказать о другом: Раз. Вас. как будто замариновался в той уже прожитой жизни, в которой жили люди нашего круга и которая себя изжила. Недаром он специализировался на обработке архивов. Одной ногой он все еще в "духовных салонах" прошлого. Все это нужно было когда-то, но сейчас этого нам мало. Кто не хочет быть современным, тот попросту ленится действовать, ленится брать на себя свой крест. А пассивное страдание, вроде

сидения в тюрьме, никакому Богу не нужно. Нам мало уже слова "культура", нам надо нечто более цельное, простое, осязаемое, может быть, даже суровое.

Я бы не хотела, чтоб вчера к нашему столу пришел Блок, Мережковский и другие из тех людей. Мне тяжела замороженность Р. В-ча в симпатиях к гностицизму и его присным: Белому,Штейнеру;его вкус к схематизму в вопросах духовной жизни (наш разговор о треугольнике Штейнера, двух путях -- от ума к сердцу и обратно). Ведь на самом деле это не так: не с той "точки зрения" надо подходить к реальной, живой жизни нашего духа.

Но не поймите, что я браню Р. В. Он чистейший, благороднейший человек и трогательный даже: к нему всей душой можно привязаться, только с ним нельзя взаимно расти (можно лишь сохраняться, это тоже немало).

Возможно, это печать петербуржцев. Она -- от большой формальной культуры. Меня в присутствии таких людей подмывает созорничать,-- каюсь! Вот в прошлый раз я из-за этого ляпнула про нашего общего знакомого Зубакина 9 -- "спер", а потом пожалела, но было поздно. На самом деле он "спер" у самого себя: он читал мне те четыре строчки, что и Вам, выдавая каждый раз за экспромт: "А там на севере олени /Бегут по лунному следу /И небо нежную звезду /Качает у себя в коленях".



Забыла прошлый раз напомнить Р. В-чу: Ваш Розанов со слов ап. Павла пишет где-то: "святые будут судить мир". Куда же деть в таком случае все 40 томов этого доктора (Штейнера), ради изучения которых хотел бы Р. В. еще раз "воплотиться"?

Еще я хотела оказать об Аксюше. Вы, наверно, неприятно удивились, что я сразу сказала ей "ты"? Я потом мучилась (не тем, что сказала, а что Вас сбила с толку этим). У меня это вышло опять-таки потому, что с такими людьми сразу рушатся преграды. Вот и она мне сказала "ты", и мы с ней расцеловались на прощанье.

Ну вот, мой отдых окончен. И письмо кончаю. Перечитывать некогда. "Но мне порукой Ваша честь", что Вы его не покажете ни Р. В., ни Аксюше. Вам троим только и дел, что перемывать косточки ваших гостей: вы люди свободные.

Я очень довольна нашей беседой. У меня даже глаза мокрые, но это "умиление" -- от больных нервов и так же мало стоит, поверьте, как умиление некоторых постников, происходящее от телесной слабости".

Так началась наша дружба, как напряженный и радостный друг ко другу интерес. Ни о разводе, ни тем более о браке мы и не помышляли. Мы жили только настоящим, грелись в его свете, никому, кроме нас двоих, не видимом, никого ничем не оскорбляющем. Снова повеяло на меня духом свободы, поэзии -таинственным гением жизни, ушедшим со смертью Олега.

Все было еще между нами непрочно, и в то же время это была полная жизнь.

Куда бы я ни пришла в те дни -- к матери ли, к друзьям -- все на меня дивились и только не спрашивали: "что с тобой?" Но я молчала. Я боялась спугнуть свое новое счастье. От счастья, именно в эти дни, я начала думать о том, чтоб отдать сполна свой долг: посвятить остаток жизни не одной матери, но и покинутому мужу. Теперь мне это казалось легкой жертвой.

Хорошо помню, как я встретилась с ним на улице, рассказала о новой работе у писателя, о новых людях на моем пути. Он слушал с интересом, радостно улыбался и все время вставлял в мой рассказ: "Записывай, непременно записывай за ними -- это ведь реликты эпохи!"

Сколько бы так длилось, к чему бы привело? Но судьбе было угодно подхлестнуть события. Чтобы сделать их понятными читателю, надо напомнить, что в те годы каждый третий среди нас считался филером,-- так говорили опытные люди, и это подтверждалось практикой жизни.

Вот почему 3-го февраля Пришвин записывает в дневнике два таинственных слова: "А если?"

"А если?"

"Изучая письмо В. Д-ны, нашел, что логика ее не покидает ни на мгновение: очень умная, а я совершенный дурак ("уверчив"). Но вот выступает контролер доверия -- Разум (он Разумник Васильевич) и спрашивает: "а если?" И какая кутерьма подымается, и "сладкий недуг" исчезает в одно мгновение... и становится ясным, что то мое одиночество, на которое я жаловался моему новому другу, и было и есть средство моего спасения и разгадка для всех удивительного, что такой ребенок мог сохраниться в наше время.