Страница 5 из 32
Но потом, что же он сделал!.. Стон прошел по бараку; мы все были дисциплинированными болельщиками, но это уже было слишком! Флориан, нападающий и атакующий, враг всяческих отступлений, сделал ход пешкой, и все увидели, что ферзь, ядро его обороны, должен неминуемо пасть.
И полковник это увидел. Он словно скомандовал по телефону, связывавшему его с сотней тяжелых батарей: «Огонь!» — и двинул своего слона по диагонали.
Флориан кивнул и снова пошел пешкой.
«Мат в три хода», — произнес он и слегка выпрямился.
И до сих пор царила тишина, но теперь уже все просто застыли. Прошло довольно много времени, затем полковник встал и поклонился Флориану. У него был такой вид, словно он второй раз сдается в плен.
Не стану утверждать, что после этого выигранного чемпионата все в лагере вдруг превратились в антифашистов, но работать нам стало немного полегче. А все потому, что Ханс дал сигнал к наступлению, а Флориан, отступая, одержал победу.
Сыграем еще одну, дорогой сосед?
Перевод И. Щербаковой
История и предыстория
В этот раз больница была на окраине Москвы, зима подходила к концу, я имел здесь стол и дом, меня лечили дружелюбные и внимательные люди.
Что это? Вводная фраза, которая только уводит от темы? Дальше видно будет. А впрочем, могу сразу сказать: тот, кто не понимает, в какой мере наша годовщина связана с этой самой Москвой, тот, должно быть, не усвоил либо школьных уроков, либо уроков истории.
Есть некая параллель, и весьма красноречивая: в феврале, марте и апреле сорок пятого года я лежал в советском госпитале, а в феврале, марте и апреле семьдесят девятого — в советской больнице.
Помнится, тогда меня лечили далеко не так заботливо, однако же лечили. А то бы не миновать мне гангрены.
Без решительного вмешательства медиков во вражеской форме я бы наверняка подох. И так было с тысячами и тысячами, одетыми в такую же, как я, форму, если бы не враг с его лекарствами и процедурами.
Кое-кому из моих друзей не понравится, что я говорю «враг». Перед лицом дружбы, которая связала нас в последующие годы, им не хочется вспоминать о кровавой стороне правды. Но крови в этой правде было очень много. А нашим нынешним противникам не нравится, что мы произносим слово «дружба», когда объясняем, какие чувства испытываем к Москве, к москвичам, к Советской стране и ее жителям. Им не нравится наша правда. И это в порядке вещей.
Сначала факты, потом я задам вопрос. Не спрашивая, хотим мы того или нет, почти насильно той далекой весной сорок пятого, когда от конца войны мир еще был отделён многими тысячами убитых, нам возвращали здоровье. Лечили в приказном порядке. Несмотря ни на что, дарили надежду. Живи, курилка! Вот вам факты, а теперь вопрос: как мы поступали с советскими пленными, когда они нуждались в медицинской помощи? Говорить прямо? Мы оставляли их подыхать.
Знаю, знаю, у каждого из нас есть родственники, которые любят рассказывать нам, как они помогали, кто бы человек ни был, а наши отцы были сама доброта, когда этого никто не мог видеть.
Я не ставлю под сомнение тот или иной великодушный поступок какой-нибудь доброй тети, я знаю, что и среди наших отцов находились мужественные люди (конечно, здесь речь не о беспримерном мужестве тех, кто в борьбе с фашизмом рисковал всем, в том числе жизнью). Только надо знать, что требовалось почти невероятное мужество, чтобы перевязать истекающего кровью человека, если он был родом из Киева или Ленинграда. И надо помнить, что подобное мужество встречалось совсем не так часто, как это можно подумать, слушая болтовню родственников.
На самом деле, и об этом речь, «народная общность», к которой мы давали себя причислять, была нацелена на уничтожение других народов. В принципе, программа была — убийство.
К чему теперь, именно теперь эти воспоминания? А к тому, что нет смысла праздновать нашу годовщину, если со всей беспощадностью не говорить о нашем прошлом. Да, с образованием ГДР дух антифашистского сопротивления сделался идейной основой антифашистской государственной власти. Но наша республика ни в чем бы не отличалась от любой другой, если б именно сегодня, в годовщину ее образования, мы не сказали бы о том, что большинство ее граждан, принадлежащих к старшему поколению, принимало активное или пассивное участие в фашистской войне.
Мы считаем 7 октября поворотным моментом в немецкой истории. Это правильно, но крутой поворот делают не только, чтобы к чему-то прийти, но и чтобы от чего-то уйти. И именно поэтому мы с добрым чувством оглядываемся на путь, пройденный нашим государством: в нем людям виновным дана была возможность оторваться от прошлого и переродиться.
После этого вступления, которое можно было бы и не делать, снова больница на окраине Москвы. Километрах в двенадцати на восток отсюда стоит памятник: противотанковые заграждения — ими обозначено место, где ранней зимой сорок первого остановили, а затем заставили отступить немецких захватчиков.
Поистине не нужно обладать каким-то особенно острым восприятием истории, чтобы увидеть связь между своей судьбой и этим памятником, если вблизи от него тебя лечат люди, уничтожение которых было когда-то твоей задачей.
Странно, однако, что из всего здесь происходившего мне почему-то сразу вспоминается один довольно глупый и комичный случай.
Военный музыкант К. получил приказ отправиться в Москву, чтобы дирижировать триумфальным маршем на параде в честь победы Великой Германии. Его, правда, удивило поспешное движение войск, в направлении, противоположном фронту, но, поскольку фюрер лично приказал ему протрубить Баденвейлерский марш на Красной площади, он не отклонился от своего маршрута. Когда же какие-то солдаты, одетые в непривычную форму, остановили его автобус и сунули ему под нос автомат, немецкий музыкант К. сумел пролепетать только одну фразу, столь же гениальную, сколь и идиотскую: «Я — никс зольдат, я — трамтамтам!» Идиотизм ее доказательств не требует, а гениальность — пожалуй: господин К. нашел именно те слова, которые позволили ему сыто и благополучно дожить до конца долгой войны и до начала мира — пусть он никогда не кончается.
Я всегда смеялся над дурацкими и вместе с тем полными смысла словами музыканта К. и, наверное, и впредь буду смеяться. Но тут произошло со мной вот что: в газетном киоске больницы, стоящей неподалеку от того места, где задержали господина К., я купил номер «Юманите» и увидел в нем фотографию, которую знает или должен знать каждый. На ней видна яма, полная трупов только что расстрелянных людей. На краю ее на корточках человек, которого сейчас расстреляют. За ним стоит эсэсовец — он целится и через секунду отправит сидящего к лежащим.
Это чудовищная и одновременно необычайно важная фотография. Она выхватывает преступление из скрывающей его анонимности. Она возвращает фашизм к конкретной личности, к конкретному человеку, тогда как сейчас это понятие уже почти заняло место в списке стихийных бедствий, природных сил и мифических катастроф. Фашизм — нечто вроде потопа или апокалипсиса.
На фотографии, которую всем нам нужно знать, он снова становится ординарным в самых разных значениях этого слова: «упорядоченным, обыкновенным, обиходным, низменным, подлым».
Почему же от глупой истории с музыкантом перешел я к этой страшной фотографии? Потому что в больнице, недалеко от того последнего рубежа, где перед Москвой остановили немецких завоевателей, я рассмотрел ее внимательнее, чем прежде. На снимке человек, который знает, что в следующую секунду умрет. Перед ним лежат те, чей черед пришел раньше. За ним стоит тот, кто сейчас отправит его к остальным. Но есть и зрители.
Можно различить по крайней мере пятнадцать солдат, и, поскольку над правым нагрудным карманом у них орел, они принадлежат к вермахту, а не к СС. На лицах интерес. Офицер, кажется, не одобряет происходящего, а в остальном группа с таким же успехом могла стоять вокруг гончара, который лепит вазу.