Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 77

«Я должен вчувствоваться в [другого человека или же, соответственно, в героя — В.Ul.], ценностно увидеть изнутри его мир так, как он его видит, стать на его место и затем, снова вернувшись на свое, восполнить его кругозор тем избытком вйдения, который открывается с этого моего места вне его, обрамить его, создать ему завершающее окружение из этого избытка моего вйдения, моего знания, моего желания и чувства. […] Первый момент эстетической деятельности — вживание […] Но есть ли эта полнота внутреннего слияния последняя цель эстетической деятельности […]? Отнюдь нет: собственно эстетическая деятельность еще и не начиналась. […] Эстетическая деятельность и начинается, собственно, тогда, когда мы возвращаемся в себя […], оформляем и завершаем материал вживания…»[414].

Удовлетворили бы нас такие ответы теоретика или нет, произошла действительно только незначительная переоценка обеих находимостей при сохранении принципиальной двухмоментности эстетической деятельности или натолкнулись мы на самом деле на непримиримое противоречие концепций, важно здесь одно: настаивание раннего Бахтина на вненаходимости автора герою, как на решающем для эстетического события моменте. И это не сводится просто к преувеличенной полемике с эстетикой вчувствования («Einfühlungsästhetik») фосслерианцев — на что наводит, например, комментарий Сергея Бочарова[415]. Это настаивание не является проходящим воззрением молодого мыслителя. Оно указывает на одно из глубинных убеждений и более позднего Бахтина. В дальнейшем мы увидим, что боязнь за автора в решающей мере обусловливает бахтинскую модель текстовой интерференции и вместе с этим его взгляд на прозу модернизма, где нпр распространяется на все конструктивные части произведения. Но до этого времени нпр для Бахтина не существует. Нет ее понятия и даже нет самого явления, хотя установление Бахтиным кризиса авторства имплицитно подразумевает такую категорию. В контексте бахтинского мышления, которое все больше принимает характер философии речи, бросается в глаза тот факт, что устанавливаемое им с отрицательной оценкой лишение автора власти не приобретает формулировки в понятиях его словесного, речевого воплощения.

После периода нулевой трактовки нпр следует период присутствия самого явления при отсутствии его понятия. Заменяется это понятие терпеливой метафорой диалогического отношения. Эту модель мы находим в книге о Достоевском, т. е. в тех ее частях, где речь идет о соотношении между словом героя и словом рассказа. Общеизвестно, что обозначает метафора диалогичности: присутствие в одном и том же высказывании двух противоречащих друг другу смысловых позиций. Одна из этих позиций принадлежит говорящему, другая же или герою, о котором говорится, или слушателю, к которому высказывание обращено. Пока метафора понимается так, то ею вполне можно пользоваться. Бахтинизм, однако, тяготеет к развертыванию бахтинских метафор, превращая образное представление в жизненную реальность и перенося высокую этическую ценность, которая присуща только подлинному диалогическому общению, на такие явления, которые диалогическими можно называть только в метафорическом словоупотреблении.[416] Но оставим этот недопустимый перенос ценностей в стороне. Бахтин ведь сам развертывает свои метафоры, совсем забывая о первоначальных оговорках, как это происходит, например, в анализе «Двойника».[417]

Здесь, может быть, меня спросят: разве не кричит рассказчик «Двойника» своему герою в ухо его собственные слова, разве в ушах

Голядкина не звучит издевающийся голос рассказчика?[418] Да, текст действительно производит такое впечатление. Однако описываемое Бахтиным явление точнее понимается в другом моделировании, допустим в таком: впечатление диалога между рассказом и героем производится лишь одной сменой шаблонов передачи внутренней речи героя. Эта речь распадается на реплики диалога. В то время как первый голос передается в шаблоне прямой речи, второй голос воспроизводится ъ несобственно прямой. Нпр же формально выглядит как рассказ. «Задевающее» слово рассказа, которое герой слышит, на которое он будто бы даже реагирует, первоначально произнесено своим alter ego. Итак, на самом деле герой слышит только то издевательство, которое происходит из него самого. Добавочная ирония со стороны рассказчика ему, конечно, не доступна. Против рассказчика он и не протестует. А рассказчик не дает ему ни одного шанса. С беспощадной иронией он разоблачает в самом деле отрицательного героя, до конца подавляя и вытесняя его я–для–себя. Не может быть и речи ни о малейшей «прямой полнозначности и самостоятельности позиции героя»[419]. Герой становится пассивным, беззащитным объектом обличительного смеха рассказчика. Разве тут действительно есть зачаток полифонии, как это утверждает Бахтин, прибегая к метафоре о диалогичности?[420]

Можно выявить и другие стороны нпр в «Двойнике», но показательно, что Бахтин сосредоточивается именно на таких местах, где торжествует иронический голос рассказчика над уничтоженным героем. И в своем дальнейшем творчестве Бахтин интересуется в первую очередь такими проявлениями нпр, в которых техническая, пространственная внутринаходимость автора герою связана с крайней вненаходимостью его в плане психологического и этического понимания[421].

Иным путем к текстовой интерференции и к нпр подходит В. Волошинов в книге «Марксизм и философия языка»[422]. Волошинов представляет передачу чужой речи, этот, как он пишет, «на поверхностный взгляд, второстепенный вопрос синтаксиса», как «в высшей степени продуктивное, „узловое“ явление»[423], на котором проявляется социальная, идеологическая насыщенность речи. Преодолевая характерный для тогдашнего лингвистического подхода отрыв передаваемой чужой речи от передающего контекста и избегая излишней метафоризации проблемы, он обращает внимание на взаимоотношение авторской и чужой речи. Его основная модель этого взаимоотношения такова: высказывание чужого субъекта, первоначально совершенно самостоятельное, конструктивно законченное, переносится в авторский контекст, причем оно ассимилируется синтаксическому, композиционному и стилистическому единству авторского высказывания, сохраняя в то же время свое предметное содержание и, по крайней мере, рудименты своей языковой целостности и первоначальной конструктивной независимости[424].

Обсудив две основные формы ассимиляции чужой речи авторскому контексту («линейный» и «живописный» стили передачи), Волошинов различает четыре эпохи разных стилистических и идеологических взаимоотношений между передаваемой и передающей речами: «авторитарный догматизм» средневековья, «рационалистический догматизм» XVII и XVIII веков (обе эпохи характеризуются линейным стилем передачи чужой речи), «реалистический и критический индивидуализм с его живописным стилем и тенденцией проникновения авторского реплицирования и комментирования в чужую речь» (конец XVIII века и XIX век) и, наконец, «релятивистический индивидуализм с его разложением авторского контекста» (современность)[425].

Этому типологическо–диахроническому рассмотрению следует разбор разновидностей шаблонов прямой и косвенной передачи чужой речи. В некоторых из них (в «словесно–аналитической» модификации косвенной речи, в «подготовленной» и в «овеществленной» прямой речи, а также в «запрятанной» в авторском контексте «предвосхищенной и рассеянной чужой речи») Волошинов обнаруживает то явление, которое он называет речевой интерференцией[426]. Эта интерференция отнюдь не совпадает с нашей текстовой интерференцией. С последней мы имеем дело уже тогда, когда формальные, грамматические, стилистические, оценочные и тематические признаки, имеющиеся в высказывании, указывают не на одного лишь говорящего, а относятся то к рассказчику, то к герою. Модель текстовой интерференции не предусматривает какого‑либо определенного ценностного отношения интерферирующих текстов. Как предельный случаи она допускает и полное оценочное совпадение обоих текстов.[427] Речевая же интерференция у Волошинова предполагает «интонационную», т. е. оценочную разнонаправленность слияющихся речей. Наиболее важным случаем такой двуакцентности Волошинов называет нпр.

414

Бахтин М. М. Автор и герой в эстетической деятельности. С. 24—26.

415

Бочаров С. Г. [Комментарий к ст. «Автор и герой в эстетической деятельности»] // Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 385.

416

См.: Schmid W. Bachtins «Dialogizität» — eine Metapher // Roman und Gesellschaft. Internationales Michail‑Bachtin‑Colloquium. Jena, 1984. S. 70—11.

417

Бахтин M. M. Проблемы поэтики Достоевского. 3–е изд. М., 1979. С. 245— 265.

418

Там же. С. 257.





419

Там же. С. 264.

420

Там же. С. 256.

421

Обсуждая наблюдения В. Виноградова над преобладанием в повествовательном сказе «Двойника» моторных образов и повторяемой регистрации малейших движений героя, Бахтин приходит к выводу, что рассказчик «словно прикован к своему герою» и что у него нет «какой‑то устойчивой позиции вовне», «нет необходимой перспективы для художественно завершающего охвата образа героя» (Бахтин М. И. Проблемы поэтики Достоевского. С. 262). Позицию рассказчика можно, однако, определить совсем по–другому: находясь как бы внутри героя, рассказчик в то же время, своей иронией завершая образ героя, занимает позицию крайней вненаходимости. Из этого несогласия явствует, что следует различить разные уровни, на которых может выступать оппозиция находимостей. По крайней мере надо различать пространственный уровень, с одной стороны, и этический, с другой, при чем позиции, занимаемые рассказчиком на этих уровнях, могут и не совпадать.

422

Волошинов В. Н. Марксизм и философия языка. Основные проблемы социологического метода в науке о языке. Л, 1929. 2–ое изд. 1930; перепеч.: Den Haag, 1972.

423

Там же. C. 112.

424

Там же. С. 114.

425

Там же. С. 121.

426

Там же. С. 134.

427

Более подробно см.: Schmid W. Der Textaufbau in den Erzählungen Dostoevskijs. S. 62—66; его же Eine Antwort an die Kritiker. S. 315—316.