Страница 8 из 93
— А у моего конь…
— А у моего ружье…
Те самые часы, что будят до рассвета, и то ружье, что не убьет голода, и конь, который везет к нужде…
А после — хоровод, в угольной тьме. Хрупким, точно стеклянная струйка, голосом девочка с нездешним говором, приезжая, заводит высоко, как принцесса:
…Пойте же, пойте, пока мечтается! Скоро, едва забрезжит юность, весна ужаснет вас, как нищенка, своей зимней личиной.
— В дорогу, Платеро…
ОЗНОБ
Большая, зеркальная, нас нагоняет луна. Смутно возникают на сонных лугах черные, неведомые козы, замершие в ежевике. Кто-то беззвучный исчезает с нашего пути… Огромный миндаль с белым облаком на вершине, весь завьюженный лунными цветами, заслонил дорогу от каленых мартовских звезд… Вкрадчивый апельсинный запах… Сырая тишина. Ведьмин Лог…
— Платеро, до чего ж… холодно!
Платеро, подстегнутый страхом — не знаю, своим или моим, — с разбега входит в ручей и раскалывает луну, брызгая светлыми осколками. Словно рой ледяных роз вьется вокруг, оплетая, чтоб задержать его бег.
И Платеро, поджимая круп, будто за ним гонятся, трусит в гору, чуя нежное и, кажется, такое недостижимое тепло людского жилья, уже близкого…
БАГРЯНЫЙ КРАЙ
Вершина. И за ней закат, весь обагренный, окровавленный, израненный своими осколками. Терпко зеленеют на нем сосны, тронутые багряным, а цветы и травы, жгучие и прозрачные, пронизывают тихий этот час влажным мерцающим запахом.
Я не двигаюсь, завороженный сумерками. Платеро, в черных глазах которого рдеет закат, смирно останавливается у промоины с багровой, розовой, сиреневой водой, мягко пробует губами это цветное зеркало, и кажется, что стекло начинает течь от прикосновения, и огромный рот его набухает темной кровью.
Привычная местность незнакома и в сумерках становится странной, заброшенной и неоглядной. Чудится, что вот-вот набредем на затерянный замок… Вечер перерос себя, и час этот, уже тронутый вечностью, спокоен, велик и непроницаем…
— В дорогу, Платеро…
ВОЗВРАТ
Мы вдвоем возвращались с гор, оба нагруженные: Платеро — майораном, я — желтыми ирисами.
Был апрельский вечер. Его прозрачность, золотая на закате, стала серебряной и светилась ровно и стеклянно. В распахнутом небе, изумрудно сквозя, густела синева. Я возвращался грустный…
Чем ниже мы спускались, тем выше уходила прозрачность и внушительней казалась городская колокольня в ярких изразцах. Она выглядела вблизи, как Хиральда издалека, и моя тоска по большому миру, обостренная весной, грустно утешалась.
Возвратный путь… откуда? зачем? куда?..
Но все сильней в теплой свежести сумерек пахли ирисы — тем запахом, настойчивым и смутным, когда цветка не видно и цветет один запах, насквозь пронизывая из нелюдимой темноты.
— Душа моя, ирис во тьме! — сказал я.
И вдруг ощутил под собой Платеро — позабытого, словно он был моим телом.
СТОЯЧАЯ ВОДА
Обожди, Платеро… Или подкормись, если хочешь, на молодом лугу. Но дай мне постоять над этим озерцом, которого не видел я столько лет…
Смотри, как солнце, пронизав густую воду, осветило янтарно-зеленую глубь, куда зачарованно смотрят небесной свежести ирисы. А там — бархатные ступени из лабиринта в лабиринт, колдовские пещеры со всеми чудесами, какие снятся душе художника, венустианские сады — словно рожденные вечной печалью безумной зеленоокой королевы, руины замков — как те, что видел я в закатном море, когда косой луч солнца во время отлива прорезал мелководье… И многое, многое, чью беглую красоту лишь темный сон мог бы унести как добычу в давний, воскресший день горькой весны, того былого, что забылось, да едва ли и было… Все крохотно и огромно, потому что кажется далеким. Ключ к пережитому, сокровища древней алхимии бреда…
Эта вода, Платеро, когда-то была моим сердцем. Таким я ощущал его — чудесно отравленным в одиночестве своей запруженной полнотой. И когда любовь земная ранила его, прорвав заторы, застойная затхлая кровь текла, пока не стало оно, промытое, ясным и простым, как ручей на равнинах в легком золоте апрельской теплыни.
И все же иногда, унесенное незапамятной бледной рукой в давнюю глушь, в то зеленое одиночество, оно забывается там, завороженное, покинутое собой, отвечая на звонкие оклики, «чтобы умерить горесть», как Иола на зов Алкида в идиллии Шенье, — помнишь, Платеро? — голосом «смутным и пустым»…
ВЕСНА
В утреннем полусне я изнемог от осатанелого детского гвалта. Наконец, разбуженный и злой, вскакиваю с постели. И только тогда, взглянув в открытое окно, понимаю, что это птицы.
Благодарный голубому дню, выбегаю в сад. Вольная пернатая спевка беспечна и несмолкаема. Вьет ласточка в колодце витиеватую трель, на сбитом апельсине свищет дрозд, пылкая иволга не молкнет, облетая дубки, на вершине эвкалипта долго и дробно смеется щегол, а в гуще сосны самозабвенно ссорятся воробьи.
Что за утро! Солнце зажгло землю своим серебряным весельем, и бабочки ста оттенков вьются повсюду, по цветам, по комнатам: едва впорхнут — и уже там, у родника. По всей округе, насколько хватает глаз, кипя, взрываясь и хрустя, расцветает молодая, крепкая жизнь.
Мы словно в гигантских светозарных сотах — в жаркой сердцевине огромной пламенной розы.
АПРЕЛЬСКАЯ ИДИЛЛИЯ
Дети водили Платеро к тополиному ручью и теперь, дурачась и безудержно смеясь, гонят его назад, нагруженного желтыми цветами. Там, в низине, их окатило дождем — из мимолетного облака, затенившего луг золотой и серебряной канителью, плакучими струнами, на которых трепетала радуга. И все еще плачут на влажной спине осла мокрые колокольчики.
Счастливая идиллия, свежая и сентиментальная! Даже голос у Платеро становится мягче под нежной забрызганной ношей. Временами он оборачивается и выдергивает цветы, те, что может достать. Янтарные и сахарные колокольчики мгновение висят на зеленых от пены губах и отбывают в тугой живот, стянутый подпругой. Питаться бы, Платеро, как ты, цветами — и без малейшего вреда!
Неверное апрельское предвечерье!.. Время радужных ливней, оно повторяется в сияющих, живых глазах Платеро всей изменчивой далью, где на закате, над полем Сан-Хуана, вновь расплетается дождем алое облако.
ВЕНЕЦ ИЗ УКРОПА
Кто первый?
Призом был венский альбом, купленный накануне.
— Кто первый — вон до тех фиалок! Раз… два… три!
Девочки кинулись бело-розовым вихрем в желтых лучах солнца. В мгновенной тишине, рожденной их беззвучным азартом, ожили городские куранты, хор москитов над голубыми ирисами холма, шелест полива… Они уже добежали до ближайшего дерева, когда прохлаждавшийся там Платеро, захваченный игрой, резво присоединился. В спешке они не могли ни протестовать, ни даже смеяться.
Я кричал им: «Проиграли, проиграли!»
Так и вышло. Платеро всех опередил и, смяв фиалки, плюхнулся на песок.
Девочки вернулись, запыхавшись, подтягивая чулки, подбирая волосы и шумно протестуя: «Не считается! Не считается! Нет! Нет!»
Я заявил, что Платеро победил честно и заслужил награду. Ладно, книжку, раз он не умеет читать, разыграем в другой раз. Но Платеро надо наградить.