Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 93

(Находит ночь, и там, на дне, загорается луна в зыбком бисере звезд. Как тихо! Жизнь ушла дорогами в темные дали. Душа уходит колодцем в темную глубь. Взгляд теряется в ней, он уже по ту сторону сумерек. И кажется, что выходит из колодезной бездны великий дух ночи, хранитель земных тайн. Глухой загадочный лабиринт, непроглядный сад, завороженный и завораживающий!)

— Платеро, если однажды я кинусь в этот колодец, то, поверь, не для того, чтоб умереть, а чтоб поймать звезду.

Платеро, томясь жаждой и нетерпением, возвысил голос. Из колодца, перепуганная, суматошно и бесшумно вылетает ласточка.

АДМИРАЛ

Ты его не видел. Его увели раньше, чем ты появился. Я учился у него благородству. Как видишь, досточка с его именем еще украшает стойло, где лежат его седло и уздечка.

Он появился во дворе как воплощенная мечта. Словно вышел из моря и ворвался в мою жизнь кипучим буруном силы, огня и радости. До чего же он был хорош! Поутру, в самую рань я скакал на нем по береговым низинам, поднимая тучи соек, которые разбойничали у запертых мельниц. Потом поднимался по дороге и четкой дробной рысью вступал на городскую улицу.

Однажды зимним вечером к нам пришел месье Дюпон, владелец винных погребов, со стеком в руке. Он оставил на столике пачку денег и отправился в конюшню. Уже смеркалось, когда из окна я увидел, как во сне, за пеленой дождя Адмирала, впряженного в экипаж месье Дюпона.

У меня зашлось сердце. Не знаю, сколько это длилось. Даже вызвали врача и меня поили бромом и чем-то еще, пока время, которое стирает все, не стерло в памяти моего коня и следом моего бедного песика и первую любовь, Платеро.

Да, Платеро. Как подружились бы вы с Адмиралом!

РОСИО

— Платеро, — сказал я, — пошли встречать повозки.

Они везут далекий шум заповедных лесов Доньяна, сосновые тайны Долины призраков, свежесть лимана и запах воловьих пастбищ…

Я веду его, щегольского красавца, чтобы он полюбезничал с девушками, по Фонтанной, где на низких беленых навесах тускнеет зыбкой пунцовой лентой неверное вечернее солнце. Потом мы поднимаемся на вал, откуда видна дорога.

Повозки уже на подъеме. Бродячее сиреневое облако кропит виноградники нежной изморосью. Но люди даже не поднимают глаз.

Первыми на ослах, мулах и лошадях в мавританской упряжке, с разукрашенными гривами, появляются праздничные парочки — веселые парни и властные девушки. Роскошная кавалькада движется, петляет и топчется на месте, словно сбившись с пути. Дальше виляет телега с пьяными, шумная, язвительная и бестолковая. Следом — повозки, подобно ложам устланные белым, где смуглые крепкие девицы под балдахинами бьют в бубны и верещат севильяны. И сам распорядитель: Славься, Мадонна дель Росио-о-о! Слава-а-а! — лысый, тощий и красный, шляпа за спиной и золотой жезл, заткнутый в стремя. И наконец два огромных серых вола, похожих на епископов, с алтарными лбами в цветах и блестках, где искрятся брызги влажного солнца, горбясь под криво надетым ярмом, смиренно влекут Непорочную, серебряную и аметистовую в ее белоснежном возке, всю усыпанную лепестками, как отцветший сад. Врывается музыка, заглушенная перезвоном, петардами и твердым цоканьем подков по камню.

Платеро вдруг подгибает ноги и по-женски преклоняет колени — что за причуда! — смиренный, кроткий и лукавый.

ЗАНОЗА

У Конского луга Платеро вдруг захромал. Я спрыгнул и опустился на землю…

— Что случилось, малыш?

Правую переднюю ногу он держал приподнятой, расслабленно и невесомо, едва касаясь копытом раскаленного песка.

Я согнул ее в бабке — наверняка бережней, чем старый лекарь Дарбон, — и осмотрел красноватую мякоть. Длинный зеленый шип молодого апельсинного дерева вошел в нее, как изумрудный стилет. Вздрагивая от чужой боли, я вытащил занозу и повел беднягу к желтым ирисам над водой, чтоб ручей своим проворным и прозрачным языком зализал ранку…

Потом мы шли к белеющему морю, впереди я, сзади Платеро — еще прихрамывая и нежно тычась в мою спину.



ПИНОК

Мы собрались на хутор у Большой горы, где клеймили молодняк. Каменный двор, темнея в бездонной и огненной синеве предвечерья, гулко откликался свежим конским голосам, женскому смеху, ломкому лаю взбудораженных собак. Платеро, в углу, выходил из себя.

— Ну пойми, — уговаривал я, — тебе с нами нельзя, ведь ты маленький…

Но он так обезумел, что я велел Дурачку сесть верхом и ехать следом…

Конный бег по веселым лугам! На омытой золотом отмели, в разбитых зеркалах ее смеялось солнце и двоились нелюдимые мельницы. За полновесной и твердой конской рысью дробно катилась торопливая рысца Платеро, которому приходилось, как паровозику из Риотинто, неустанно прибавлять ходу, чтоб не остаться вкупе с Дурачком на пустой дороге. Вдруг словно щелкнул пистолетный выстрел. Платеро ткнулся губами в серый круп статного жеребца, и тот молниеносно лягнул.

Никто не оглянулся, но я увидел, что передняя нога Платеро заплывает кровью. Я спешился и сделал из пучка дрока и колючки жгут. Потом велел Дурачку отвести Платеро домой.

Они уходили вдвоем, нехотя и грустно, по сухому ручью, повернув головы к нашей блестящей кавалькаде…

Когда, вернувшись с хутора я проведал Платеро, он был подавленным и печальным.

— Убедился, — вздохнул я, — что не место тебе среди взрослых?

КЕНАРЬ УЛЕТЕЛ

Однажды зеленый кенарь, не знаю как и зачем, покинул клетку. Он был стар и я не пускал его на волю, боясь, что пичуга умрет от голода или холода, либо ее съедят коты. Все утро кенарь провел на сосне и кустах сирени. Дети тоже все утро провели на балконе, и, не сводя глаз, следили за краткими передвижениями желтой птахи. Платеро слонялся по саду, гоняясь за бабочкой.

К вечеру кенарь утвердился на высокой крыше и замер, подрагивая в теплом мареве остывающего солнца. И вдруг, неведомо как и почему, оказался в своей клетке, снова повеселевшей.

Сад ликовал! Дети скакали, раскрасневшись, били в ладоши и смеялись. Диана, обезумев, гонялась за ними и облизывала свой собственный смешливый бубенчик. Платеро, захваченный серебряным водоворотом, выделывал курбеты, как козленок, кружился на задних ногах в собачьем вальсе и, встав на передние, пинал ясный и ласковый воздух.

ЛЕТО

Платеро кровоточит, искусанный слепнями, сочась густой лиловой кровью. Пилит сосну, вечно далекую, цикада… Из необъятного мгновения сна я возвращаюсь к песчаной окрестности, внезапно белой, призрачной, холодной в мертвенности зноя, как ископаемый ландшафт.

Низкий горный кустарник весь заметён огромными воздушными цветами, мглистыми газовыми розами с четырьмя алыми брызгами на каждой, а за ним удушливое марево уже припудрило плоские сосны. Невиданная птица, желтая в черный горошек, беззвучно каменеет на ветке.

Сторожа гремят медью, пугая лесных голубей, которые сизой стаей кружат по апельсиновым садам… Когда мы входим в большую тень орехового дерева, я раскалываю два арбуза, с долгим сочным хрустом ломая их алый и розовый снег. Я свою долю ем медленно, слушая, как далеко-далеко, в городке, звонят к вечерне. Платеро сахарную мякоть пьет, как воду.

ПРИДОРОЖНЫЙ ЦВЕТОК

Как чист и чудесен, Платеро, этот цветок при дороге. Проходят орды — быки, козы, кони, люди, — а он, такой мягкий и слабый, стоит по-прежнему прямо, светлый и стройный, на своем одиноком бугорке, в той же нетронутой чистоте.

День за днем, когда мы в начале подъема сворачивали напрямик, ты видел его на весеннем посту. Он уже обзавелся птицей, которая при виде нас улетает (зачем?); иногда его крохотный кубок светится каплей дождя; он уже терпит поборы пчелы и нарядную ветреность бабочки.