Страница 10 из 15
Возникало впечатление, что до этого мы шли не в городе, а в шкафу, по одной из его полок, пробираясь межцу мятых рецептов, сломанных ракеток, брошюр, между тряпок, среди слипшихся стопок старых журналов "Здоровье", пробираясь сквозь наслоения всего того, что живет бесформенной и цепкой жизнью, свойственной всему небольшому, отодвинутому, скученному, сквозь мирки, живущие тошнотворной и трогательной жизнью джунглей и политических оппозиций. И вот мы дошли до края полки этого шкафа и остановились на краю. И взглядам нашим открылась Комната, ее просторы, ее Зеркала, Троны, Столы... Другие шкафы.
Но то ли Стекло отделяет нас от этой Комнаты, то ли просто ужас падения удерживает нас на краю полки. А скорее всего и то, и другое: и Стекло, и ужас падения.
А, может быть, стоит усугубить это сравнение и представить себе, что одна стена этой Комнаты снесена, словно бы взрывом, и сама Комната, как распахнутая ячейка секретера, открыта в сторону еще более огромного и необозримого пространства - но оттуда дует ветер и летит снег: белый, пухлый, слепящий, постепенно покрывая Зеркала, Троны, Столы, оседая на Стекле Шкафа, занося это Стекло своим пушистым покрывалом - так клетку с птицами милосердно накрывают шалью, чтобы ее обитатели успокоились в полутьме и наконец-то погрузились в сон..."
Мы закончили чтение. Клара Северная, Вольф и Княжко неподвижно сидели вокруг овального стола. Несмотря на длинноты и торможения нашего прозаического фрагмента, они не казались измученными. Видимо, они - все трое - вообще не слушали, а просто смотрели на нас, пока мы читали. Вольф и Княжко были влюблены в нас, поэтому им доставляло удовольствие следить за тем, как мы переворачиваем страницы, поправляем волосы, наблюдать за тем, как мы чередуем друг друга в деле чтения вслух. А Клара Северная когда-то, в течение довольно долгого времени, была любовницей нашего деда (о чем мы узнали утром того же самого дня, перебирая бумаги в дедовском кабинете) и, надо полагать, рассматривала нас с женским любопытством, как внучек одного своего любовника и как предмет обожания другого - если верно, что между нею и Княжко действительно имелась связь такого рода.
Наконец Клара произнесла несколько вкрадчиво:
- Девочки, вы сказали, что пишете в стиле Пруста. Не приходило ли вам в голову, что, быть может, сам Пруст... его душа нашептывает вам эти описания?
- При чем тут душа? - удивились мы. - Это стилизация. Мы надеемся, качественная стилизация.
- Но зачем она, даже если она хороша? - спросила Клара. - Каковы ваши намерения? Ваши цели?
- Наши первоначальные намерения стали бы ясны, если бы роман был бы закончен. Но намерения наши изменились - мы решили не заканчивать его.
Наш роман "Дедушка пробормотал" должен был заканчиваться фразой, которую дедушка якобы произнес во сне. Мы все не могли придумать эту фразу - дедушка на самом деле никогда не говорил во сне: он спал крепко и бесшумно. Наконец мы попросили его самого придумать эту фразу. Был солнечный, морозный денек: дед и Егоров только что вернулись с лыжами из леса. Оба румяные, в толстых свитерах и лыжных ботинках, облепленных снежными чешуйками, они шумно вносили свое снаряжение на террасу. Выслушав нашу просьбу, дед кивнул, прошел в комнату, стуча ботинками, которые казались подкованными. Он подошел к буфету, достал бутылку виски, налил две рюмки - себе и Егорову. Опрокинув рюмку, он промолвил: "Не выводите меня из себя".
- Мы и не выводим, - сказали мы.
- Не выводите меня из себя, - повторил дед, прищурившись. - Это и есть фраза. Считайте, что я пробормотал эту фразу сквозь сон.
И он одарил нас одной из своих усмешек. Наш дед был великим искусником по части усмешек: он умел усмехаться ноздрями, мочками ушей, затылком.
И потому, в соответствии с волей дедушки, наш роман должен был заканчиваться его словами "Не выводите меня из себя". Но об этом мы не собирались извещать Северную. К тому же имело ли все это хотя бы отдаленное отношение к "целям"? Скорее, то было одно из бесчисленных проявлений Бесцельности.
После нас читал Княжко. Он прочел короткий прозаический фрагмент - вариант одного эпизода из уже известной нам повести "Дядя Яд", Это был эпизод с попаданием в "камеру дяди". Однако в данной версии племянник обнаруживал дядю не в одиночестве. Видимо, безнадежная влюбленность в нас заставила Княжко несколько помешаться на теме близнецов. А может быть, просто-напросто обыкновенная шизофрения нашла свое убежище в этой теме, и без того изъеденной многочисленными любителями. Во всяком случае, в "дядином аду" герой обнаруживал еще двоих - то были румяные близнецы, но не девушки, а пожилые лысые мужчины-толстячки, парочка, напоминающая об аналогичных двойниках-пухлячках, типа Бобчинского и Добчинского или Твидлдума и Твидлди. Эта двойня вела себя, в отличие от предшественников, молчаливо и несуетно. Они не вылезали с нижних нар.
Нам не совсем ясен был смысл этого беспомощного нововведения, но Княжко комментировал так:
- Мне хотелось бы направить читателя по ложному следу. Герой повести психоаналитик, следовательно, фрейдистский символизм здесь становится навязчивым. Число три - знак мужских гениталий, согласно Фрейду. Следовательно, дядя, живущий в одной камере с двумя яйцами, это пенис, а рай и ад - следствия кастрации, как и связующая их Любовь:
Снизойду до тусклых наковален,
Пролетарский молот подберу
И войду в тепло забвенных спален,
Спящую царевну разбужу.
Дам ей серп, которым Зевс когда-то
Второпях кастрировал отца
Это все одна из медсанбата
Рассказала раненым бойцам.
Бросили кровавый сгусток в море
Из него Венера родилась
Тихо так, на радость нам и горе,
Из кровавой пены поднялась.
Так возьми свой ржавый серп, царевна!
Я в ответ свой молот подниму.
Верещагин. Девственная Плевна.
Бой уходит. Только труп найдут.
Однако, как я уже сказал, этот ход - ложный. Ибо дядя - не пенис, а язык. Язык трупа, заключенный в навеки захлопнувшейся полости рта. Бесчисленные убийства дяди это, конечно же, не столько эвфемизированные половые акты, сколько эвфемизированные анализы, инструментом проведения которых был (при жизни психоаналитика) этот язык - язык-расчленитель. Интерес Фрейда к этрусским захоронениям, его коллекция терракотовых статуэток, найденных в могильниках, - все это свидетельствует о том, что психоанализ не должен быть прерван смертью. Ни смерть пациента, ни смерть врача ничего не меняют в их взаимоотношениях. Да, язык... - задумчиво повторил Княжко, перебирая свои клоунские пластмассовые пуговицы на вязаной кофте. - Русский язык. Украинский язык... Император Йозеф II хотел ввести украинский язык в качестве общего бюрократического языка Австро-Венгерской Империи. Он считал его особенно удобным для делопроизводства. Я всегда думал о языке. С детства. Я думал о том, что один и тот же орган производит речь, и в то же время он - Цербер у входа в ад нашего тела, он телохранитель, различающий вкусы. Он - гурман, но он же и раб-опробыватель блюд, принимающий на себя первый натиск яда. Наш язык - лакмусовая бумажка. Каждая интоксикация заставляет его менять свой цвет: становится белесым, пурпурным, желтым. О, эти надеты на языке! О, этот момент, когда наш язык обращается уже не к другим, а к нам самим, когда он начинает общаться с нами на языке цветовых сигналов! В эти минуты он - флажок, отважный флажок регулировщика, взмахивающий впереди, там, где рельсы сходятся в одну точку! Голод или же чревоугодие, целебная минеральная вода или же алкоголь, транквилизатор или же возбуждающий наркотик - все они заставляют наш язык менять цвет. Меняется цвет речи, изменяется оттенок налета. "Язык обложен" говорят врачи в случае простуды. Но и, будучи хамелеоном, наш язык остается самим собой. Он сохраняет свою сущность, а сущность его - героизм. Язык герой, потому что он всегда готов пожертвовать собой ради остального тела. Он берет на себя все грехи и один остается в аду, позволяя остальному телу стать бессмертным и нежиться в раю. Единственное условие блаженства - забвение о языке. А он все кричит "Яд! Яд!", а ему отвечают, вспоминая о нем: "Дядя!" Но он не радуется тому, что его узнали. Да и райское блаженство пресекается лишь ненадолго.