Страница 13 из 20
Остро, болезненно реагировал Е.Замятин на быстрое появление, как он выразился, писателей юрких, умеющих приспосабливаться. «Я боюсь, — писал он в своей знаменитой статье, опубликованной еще в 1921 году, — что мы этих своих юрких авторов, знающих, «когда надеть красный колпак и когда скинуть», когда петь сретенье царю и когда молот и серп, — мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное писание од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию…»
И дальше:
«Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни — в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Ком-здраве. Иначе, чтобы жить — жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, — Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре „Ревизора“, Тургеневу каждые два месяца по трое „Отцов и детей“, Чехову — в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры. Труд художников слова, медленно и мучительно радостно „воплощающего свои замыслы в бронзе“, и труд словоблуда, работа Чехова и работа Брешко-Брешковского, — теперь расценивается одинаково: на аршины, на листы. И перед писателем выбор: или стать Брешко-Брешковским — или замолчать.
Для писателя, для поэта настоящего — выбор ясен».
Чрезвычайно далекий мир (XXX век), написанный в романе «Мы», ничем не напоминает миры, написанные Я.Окуневым или В.Итиным. В замятинском будущем, экстраполированном из настоящего, человеческое Я давно исчезло из обихода, там осталось лишь МЫ, а вместо имен человеческих — вообще номера. Чуда больше нет, осталась лишь логика. Мир распределен, расчислен, государство внимательно наблюдает за каждым номером, любого может послать на казнь («довременную смерть») — если посчитает, что человек этого заслуживает. В этом сером казарменном мире все обязаны следить друг за другом, доносить друг на друга. А самое парадоксальное: при всей разности и утопия Я. Окунева, и антиутопия Е. Замятина вышли все из тех же «…сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время».
Когда в середине 20-х годов роман «Мы» вышел за рубежом, реакция в официальном СССР была однозначной. «Эта контрреволюционная вылазка писателя, — указывает Литературная Энциклопедия, — становится известной советской общественности и вызывает ее глубокое возмущение. В результате широко развернувшейся дискуссии о политических обязанностях советского писателя Замятин демонстративно выходит из Всероссийского союза писателей».
О дискуссии, конечно, сказано в запальчивости.
Никакой дискуссии быть не могло, была просто травля.
Трибуна съездов ВКП(б) была отлично приспособлена для доносов, даже стихотворных. Небезызвестный советский поэт А.Безыменский на XVI съезде с энтузиазмом закладывал Замятина и Пильняка, а с ними и «марксовидного Толстого» (Алексея, конечно):
В.Киршон, лицо в литературе тех дней официальное, с той же трибуны говорил: «Как характерный пример можно привести книжку Куклина „Краткосрочники“, где автор сумел показать Красную Армию в таком виде, как описывал царскую армию какой-нибудь Куприн…»
Какой-нибудь Куприн. Это круто!
Доведенный до отчаяния, Е.Замятин в июне 1931 года обратился с письмом к Сталину.
«Уважаемый Иосиф Виссарионович,
приговоренный к высшей мере наказания — автор настоящего письма — обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.
Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли.
…Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал — и продолжаю считать, — что это одинаково унижает как писателя, так и революцию.
…В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же думаю, не такой тяжелой, как литературная смерть, и потому прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР — с правом для моей жены сопровождать меня. Если же я не преступник, я прошу разрешить мне вместе с женой, временно, хотя бы на один год, выехать за границу — с тем, чтобы я мог вернуться назад, как только у нас станет возможным служить в литературе большим идеям без прислуживания маленьким людям, как только у нас хоть отчасти изменится взгляд на роль художника слова».
Е.Замятину повезло: вождь разрешил ему уехать.
В исполинской мастерской, в раскаленном пекле творения, в гудящем от напряжения горниле чудовищного эксперимента по созданию Нового, совсем Нового человека остались теперь в основном писатели юркие. Одни уже торопились лепить великий образ, другие с тоской предчувствовали долгий путь по примечательным местам уже обустраивающегося ГУЛАГа.
Эпоха утопий кончилась.
Начиналась эпоха зрелищ.