Страница 5 из 6
И случайно проходящая мимо девушка с чистыми волосами, почти такая же, которая нас вчера целовала, поглядев на нас со страхом и брезгливостью, шарахнулась и перебежала на другую сторону, как будто мы уже не были рабочими – победителями, борцами за свободу и демократию и носителями истины и справедливости, а были теми что и есть – бедолагами, в чью кожу въелся запах угля, пота, дешевого бренди и бедности. А позже, собравшись у административного здания нашего шахтерского управления, мы, еще похмельные от пьяного дня победы, еще уверенные в том, что за нами правда, легко вышвырнули из кабинета этого старого лиса – тайного коммуниста директора и его криптокоммунистическую команду, крича им что-то крайне оскорбительное, когда они бледные, нервно не попадая в рукава своих пальто, испачканных нашей слюной, проходили сквозь строй, матерящий и их, воров, и матерей, их родивших. А потом, взяв бразды правления, удовлетворенные тем, что обещания выполняются и в капитализме, созданном нашими руками, мы – власть, мы отделили козлищ от агнцев, выделив из рядов наших тех товарищей, которым не место среди нас, которые не шагали с нами плечо к плечу, которые не разбивали мраморные коридоры власти в доказательство того, что они за демократию, а не презренные коммуняки. С них мы спросили строго, по-рабочему, не позволяя смягчать нас воспоминаниями о совместном прошлом, полном угольной пыли. Им мы говорили все те верные слова, которые говорили нам наши вчерашние вожди с узнаваемыми протестными футболками. Им мы говорили о предательстве, о попустительстве преступному режиму, о пораженцах и ренегатах. И наши бывшие товарищи склоняли головы перед нами, победителями, и дышали часто и тяжело, не находя в себе слов, которые могли бы оправдать измену.
А потом, когда мы освободили их всех, когда освободили и столицу, и всю страну, то штаб, тот кризисный штаб, который мы сами создали, отдал нам приказ – возвращаться домой, к женам, к шахтам, к вагонеткам. Возвращаться, поскольку мы победили, и шахта теперь – наша. Мы, правда, хотели еще чуть праздника, но нам объяснили, что нет праздника без электричества, а электричества не будет без угля. Также нам объяснили, что демократия нуждается в электричестве, а без рабочего нет и капитализма.
И мы вернулись на шахту, на нашу шахту, в которой мы теперь были хозяева. Правда вместе с нами хозяйничали на шахте и некоторые личности, которых мы считали ворами и тунеядцами и причисляли к тем бывшим общественным язвам, от которых необходимо было избавиться. Мы думали, что революция вылечила нас от этой заразы. Но люди эти не выглядели ни как бывшие, ни как побежденные, а надували солидно щеки и вообще вели себя так самоуверенно, что чувствовалось – они в полной безопасности.
А с ними рядом, еще уверенней и еще солидней чем раньше, вышагивали наши недавние молодые вожди, те, с кем мы буквально вчера братались на белградских улицах, на столичных баррикадах. Те, которые вместе с нами рушили власть, разбивая ее коридоры и сжигая то, что они называли лживыми выборами. Те, чьи имена назывались редко и почти всегда шепотом, который был особенно четко слышен в реве выкрикиваемых лозунгов, когда стояли они под светом рефлекторов, умело позируя перед голодными зрачками фотоаппаратов и черными объективами ждущих их камер. Тогда они, неподкупные и честные, говорили нам о солидарности и о том, что – режиму конец! А сейчас они, наши октябрьские побратимы, нас не узнавали, а когда мы им напоминали их слова о солидарности и о том, что мы соратники, когда мы перечисляли им наши трофеи и говорили о воспоминаниях, острых как осколочная крошка разбитых окон и стеклянных дверей телевизионной станции, когда мы напоминали им о нашем совместном пьянстве у разбитых статуй, они улыбались, но как-то с усилием, удивляясь, что мы все же имели храбрость подойти к ним, и что нас не остановили ни телохранители, которыми они окружили себя, ни новые солидные должности, полученные ими за революционные их заслуги. Они не отворачивались от нас, пожимая нам руки, хотя делали они это не так радушно, как раньше, с намного меньшим энтузиазмом.
Многие мои товарищи были уверены, что это совсем другие люди, хотя бы потому, что приехали они в роскошных автомобилях и в обществе тех самых сомнительных сумеречных людей, которые и ездят в таких автомобилях, прячась за их темными стеклами. Но я-то видел, что это старые наши побратимы, лишь сменившие футболки на дорогие костюмы. Я-то был уверен, потому что руки их и далее были нежными, женскими с мягкими податливыми ладошками, а руки никогда не лгут, они правдивее и честных взглядов, и искренних слов.
И тогда они, наши вчерашние побратимы, сказали нам, что шахта сейчас их имущество, что они купили ее честно заработанным капиталом и что мы должны забыть такие слова как самоуправление и солидарность, что это реликты прошлого – ненужные и вредные. И хотя я был удивлен и растерян, но нашел в себе силы и ответил товарищу своему, такому же растерянному, вопрошающему меня, мод что все это значит. Ответил, как думал, что, мол, слова эти ныне запрещены просто потому, что теперь все должно быть иначе, весь мир после того как горел Парламент стал иным и вспоминать прошлые слова нет причины, да и не стоит. И мой товарищ, хоть ему и далее многое было непонятно, успокоился, приняв мои слова за веру. А мы слушали дальше. Слушали, что наше время прошло и нам на смену идут способные, честные, трудолюбивые, не такие как мы, паразиты. И мы спрашивали себя, а действительно ли мы такие уж паразиты? Спрашивали себя на собрании, спрашивали в столовой, когда пришло время обеда, спрашивали растеряно, спрашивали, потому что не были уверены, что все правильно поняли, и, что, мод шахта теперь не наша, поскольку мы не очень способные? Спрашивали и когда выяснилось, что нет бесплатного молока и нет дешевых талонов на еду, а если не хотим платить полную цену, то нас, паразитов, даром кормить никто не собирается, но можно приносить с собой свою еду, свои бутерброды, поскольку талоны на питание – тоже реликт прошлого: опять это строгое пугающее слово. Мы, глотнув в тесном кругу товарищей домашней ракии, которую и сегодня как всегда умело пронесли через проходную, спрашивали друг друга о значении этого слова, и о значении других, также непонятных нам слов, ну, например, что это такое – рыночная экономика?
Мы что уже не шахтеры, а торгаши, мы должны теперь только торговать, а не уголь добывать в нашей честной капиталистической шахте? Но ответа не было. Владельцы честно заработанного капитала принялись за дело и стали реформировать шахту, которая перестала быть нашей. Сначала часть товарищей получили увольнения. Мы же, привыкшие к стачкам, хотели и сейчас встать на их защиту, хотели призвать к ответу начальство, которое заставляет нас, оставшихся, работать в две смены, хотели бастовать, протестуя против уменьшения зарплат, но быстро прикусили языки, поняв, что тех, кто будет возмущаться, также ждет увольнение.
Наши новые управляющие нам ясно дали понять, что нас легко заменить, что идут реформы, а мы им противимся, мы мешаем переменам. И мы крепко стиснули губы, вспомнив, что ртом не только произносятся речи, но им еще и едят. А чтобы есть, нужно работать. И чтобы воспитывать детей – также нужно работать. И мы давили в себе рождающиеся слова, когда читали, сбившись под дождем, имена на списках увольнений, которые вывешивались на воротах. Давили, потому что не было нам дано такого счастья – выучить детей бесплатно во время ужасного коммунизма и сейчас, в нынешнем капитализме, спокойно жить и радоваться в ожидании заработанной пенсии и говорить все, что хотим. Мы, не смея глядеть в глаза нашим товарищам, чьи имена нашлись в списках, стояли, бессильные и покорные, а они, такие же как мы, продрогшие от дождя, пытались поймать наш взгляд, пытались ухватиться за него как за спасение, надеясь, что вот сейчас все выяснится и все скажут, что это была глупая и мелкая ошибка, рассмеются и все вернется на круги своя и даже дождь прекратится. Молчали и не поднимали глаз мы и тогда, когда кто-то из рабочих, чье имя было в списках, выругался в голос, глядя на новых хозяев плахты, а профсоюзный активист, тот, кто стоял рядом с обновленным руководством, которых нужно было называть теперь менеджмент, вернул ему еще более сочным матом. И мы молчали. А что мы могли делать? Могли только молчать и прятать глаза, и опускать голову как можно ниже. Что мы, кроты, всю жизнь копающиеся в земле могли сделать?