Страница 19 из 27
Но отречение должно быть свободным, свобода же неотъемлема от образа Божия[30], однако сама суть свободы для Вас – послушание тому же закону, внушенному Высшим Разумом. Т. е. Логосом или Словом, бывшим в начале у Бога. «В день создания человека Бог с ним беседовал и человек слушал и понимал», – эта удивительная интуиция словно вырастает из откровения 138-го Псалма, в котором Давид «вспоминает» о своем утробном предсуществовании и благодарит за то, что Бог создал его, – «таково истинное происхождение человеческого разума; психология не отыщет объяснения более глубокого»[31]. «Даже утратив этот дар восприятия голоса Божия, человек не потерял воспоминания о нем. Глагол Бога, обращенный к первому человеку, передаваемый от поколения к поколению, посещает человека в колыбели, он-то и вводит человека в мир сознаний и превращает его в мыслящее существо»[32]. Таков закон воздействия Бога на человека, проявляющийся в творении. И потому Вы утверждаете, что в человеческом духе нет истины, помимо собственноручно вложенной в него Богом, «когда Он извлек человека из небытия»[33].
«Ты от небытия в бытие приведый всяческая…», – гласит, исповедуя нашу веру, крещальная молитва. Ваша теория врожденных истин, идущая еще от Платона и часто оспариваемая, находит свои корни в Благой Вести. Она дарована нам в образе Божием, который мы в себе носим, и сама истина живет в нас как оттиск или отсвет этого образа, как икона, которой благословили нас при творении. Но на этой глубине изначальной связи человека с Творцом истина молчит; затем, когда наше сознание начинает осваивать ее на уровне рационального, она выражает себя определением, ограничением в знании, существующем только в языке.
Здесь я не излагаю всей Вашей философии, Петр Яковлевич, лишь пытаюсь идти по едва намеченным Вами следам: от внешнего, от конструкции Высшего Разума, который нисходит свыше, вкладывая в нас свои истины, к истине как таковой, заключенной в образе Божием, изначально живущем в нас, и этот дар возобновляется в каждом человеческом существе. Был свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир, – вспоминаете Вы евангельские слова, и они, собственно, составляют неделимое ядро глубинной «философичности» Ваших мыслей. Роль Откровения подобна благословению, проливающему свет разуму и той работе, которая совершается в нем. Вы вплотную подступаете к философии Откровения, оставшейся у Вас в загадочном наброске, но великолепно развитой затем в 40-х годах в Берлинском университете Вашим великим другом Шеллингом; у Вас же, кроме московских гостиных и друзей, коим Вы дарили свои письма, не было кафедр, где бы Вы могли уложить свои интуиции в тот порядок, коего Вы же и были всегда поклонником. Вера и знание, Откровение и разум, Бог и человек – все это рассыпано удивительной россыпью в потерявшихся на сто лет Ваших письмах, из которых Вы так и не успели, не захотели, не смогли собрать законченную византийскую мозаику или сложить готический витраж. Кто знает, какой путь Вы могли бы еще пройти, если бы не оборвали его Вашим Первым диссидентским письмом; после Вас до Соловьева, кажется, никто не начинал философии с Откровения.
Итак, главные нравственные истины вложены в нас изнутри и извне, и они требуют повиновения себе; здесь философское ухо различает мотив учения о категорическом императиве, а богословское Послание к Римлянам, провозглашавшее действие закона в сердцах язычников независимо от веры. Но сама вера почему-то не привлекает Ваш пытливый ум, она воспринимается скорее как нечто само собой разумеющееся, Вы как бы полагаетесь на «естественное Откровение», которое дается извне как закон «из отдаленной и неведомой области»[34]. Отдаленной ли? Весьма близко к тебе Слово Мое, оно в устах твоих и в сердце твоем, – говорит Господь Моисею (Втор 30:14). Внимание Слову Божию и есть исток веры. Но для Вас она – не столько то, что открывают в сердце и обретают в общине, сколько то, что находят в вольном полете философского ума. Впрочем, никто не осудил бы Вас за такое смешение сердца и разума, ведь вера может строить себе разные жилища: в пении хора или молчании алтарей, шелесте трав или незыблемом храме греческих терминов. Религия Чаадаева совсем не похожа на исповедание митрополита Филарета или служение доктора Гааза, Ваших святых современников, это не та вера, которая рождается на войне, где Вы побывали, или в каторжной больнице, которая Вас миновала, и не та, что находит себя в храме, если только храмом не считать Вашу богатейшую библиотеку. Однако и философская вера, как ее назовет потом Ясперс, и по сей день не очень-то востребована обществом, которое в религиозных делах доверяет больше почве и крови, обряду и быту, приходскому батюшке и умилению, чем собственной совестливой мысли, желающей «во всем дойти до самой сути».
Много тугих мысленных волокон пронизывают Ваши письма, но нигде они не связываются в узлы, остаются разобщенными, пребывая в каком-то уникальном, беспорядочном и все же по-своему гармоничном переплетении. Причем не в идеях только, но и в мыслях, интуициях, в Ваших, только Вам ведомых, «беседах» с Богом. Этот и по сей день нераспутанный клубок, где Россия и Европа ведут свой спор не только в истории, но и в теории познания, где западное начало (познание Бога разумом) и восточное (внимание Слову, данному при творении) противостоят друг другу и сливаются в одно неделимое целое. Такова судьба всей мыслящей послепетровской России, в которой Запад, как напишет Мандельштам, иногда становится «сгущеннее, конкретней самого исторического Запада»[35]. Две любви сотворили два града, припомним слова бл. Августина, у Вас же тот град, который сотворила любовь к родине, то и дело ссорится с градом любви к истине, и почти вся последующая русская мысль с той поры окажется вовлеченной в этот конфликт. Но для Вас оба эти града суть предместья Божьего Царства, мерцающего за их стенами.
Да приидет Царствие Твое, – часто, даже в письмах к друзьям Вы цитируете слова молитвы Господней. И останавливаетесь на их пороге. Но откуда оно приидет? В каком облике явится? Станет ли оно завершением земной истории, которая пролагает путь в людях, повинующихся Промыслу и Божественному закону, как полагали Вы? А что если люди вдруг возьмут и изобретут свой собственный промысел и в манифесте о том объявят, и массами овладеют, и погонят их штурмовать само Небо? Идея Царства Божия на земле всегда скользит по краю пропасти, а в России однажды – Бог сохранит Вас увидеть это – она сорвется в багровый мираж. «Есть великая славянская мечта о прекращении истории», – писал Мандельштам в статье Чаадаев, и, возможно, симулякр Царства Божия на земле со слиянием (принудительным) всех душ человеческих в одну[36], и явился у нас еще одной попыткой ее, истории, прекращения. Мечта воплотится в утопию, подожжет полмира, но потом сдуется, осядет, рухнет, рассыплется, уступив место видению ушедшего на дно царства, откуда нас когда-то изгнали, но куда мы вернемся под расписными парусами плывущих вспять истории кораблей.
«Мое пламеннейшее желание, – писали Вы Пушкину в 1831 году, – видеть Вас посвященным в тайну времени». Откройте же нам Вы, тайнозритель, где спрятана эта тайна? В том, что «река времен в своем теченьи»[37] впадает в Божие Царство, и русло ее проложено не где-нибудь там, а в России? Вы лишь едва коснулись ее, но, коснувшись, задели струну, которая надсадным пением своим зовет, молит, требует эту тайну разгадывать. Не умом, не статьями разгадывать, а Востоком и Западом, спорящими внутри нас. И уже два века почти, как разгадывать, Петр Яковлевич, вместе с Вами, коль скоро вольно или невольно, Вы первый и начали тот разговор.
30
Четвертое письмо.
31
Пятое письмо.
32
Пятое письмо.
33
Шестое письмо.
34
Пятое письмо.
35
О. Мандельштам. Петр Чаадаев, ПСС Т.2. М. 2010, С. 32.
36
Восьмое письмо.
37
Из последнего стихотворения Г. Державина.