Страница 60 из 84
На первом привале я опускаюсь в снег без сил, без желаний. Даже неприязненные слова Зины о том, что новички измучают всех, хотя они и сказаны для меня, проходят словно бы мимо моего слуха.
Потом снова идем. И вдруг я чувствую, что со мной происходит что-то странное. Казалось, бы, каждый следующий метр подъема должен даваться труднее, однако сердце как будто успокоилось. Правда, бьется оно все еще рывками, но я уже могу попасть в такт его прерывистому биению, дышать ровнее, — и тогда идти легче. Но минут через пятнадцать это ощущение опять пропадает, я снова начинаю задыхаться, и тут удивительный знаток человеческого сердца Володя снова дает сигнал отдохнуть.
Так мы ползем — иного слова я не подберу по своему состоянию — час, два, три. Иногда я оглядываюсь назад, но равнина все еще ближе, чем первый отрог Громовицы, у подножия которого находится скит. И мне все еще трудно оторвать взгляд от ровного зеленого плато и вновь обратиться лицом к суровой снежной горе.
На очередном привале я вдруг замечаю, что шапка горы начинает куриться. Ощущение такое, словно бы на гору прилегло лохматое облако и дышит там трудно, прерывисто, нагоняя на нас этот пронизывающий холод. Я машинально говорю:
— А все-таки долговременный прогноз погоды был точнее.
— Какой долговременный? — настороженно спрашивает Володя.
— Да для сельскохозяйственного управления! — поясняю я, не понимая, что беспокоит Володю.
Володя надвигается на меня всем своим мощным телом. Мы сидим рядом на ледяном ропаке, но я — на нижнем уступе, он — на верхнем. Мне кажется, что он сейчас задавит меня: так близко придвигается.
— Что было в долгосрочном прогнозе? — тихо спрашивает Володя.
— Ну, как всегда, для колхозов пишут! Где можно пахать, где будут заморозки. Громовица, я помню, была в зоне осадков и вечерних туманов с заморозками. Вы же видели: по всей долине колхозники откапывали виноград, а под Громовицей нет. Даже выпас скота у Громовицы запрещен. И о пахоте сказано, что будет затруднена из-за снегопада и последующего заморозка.
— Так что же вы молчали?! — вдруг вскрикивает Володя.
— Но Довгун…
— Эх вы, журналист!.. — И это слово звучит так презрительно, словно только журналисты и были всегда виноваты во всех непорядках мира. — А если Довгун не дошел до метеостанции? Если радиограмму дал не он?
Володя замечает, что его гневные, порывистые жесты и громкий голос привлекают внимание остальных альпинистов, и вдруг шепчет:
— Ни слова о ваших прогнозах! Никому!..
Он встряхивается, встает и, словно ничего не произошло, командует:
— А ну, ноги в руки — и вперед!
Это его обычная манера уснащать свою речь всякими поговорками, и я успокаиваюсь. Очевидно, вспышка гнева уже окончилась.
Мы снова ползем в гору.
Но теперь идти становится труднее. Плотный, хотя и разорванный ветром на клочья туман все чаще загораживает нам путь. Поначалу мне даже смешно наблюдать, как человек вдруг исчезает в тумане. Вот был виден весь, а теперь уже только голова торчит из тумана, недоуменно поводя во все стороны глазами, а еще дальше впереди видны одни только длинные ноги Сиромахи, будто все его туловище вдруг съел туман. Очень напоминает фантастический роман Уэллса о человеке-невидимке.
Но когда я сам попадаю в полосу такого тумана, мне становится не по себе. Туман закрывает меня по грудь, я не вижу, куда ставлю ноги, и все кажется, что под ногами пропасть.
Выждав мгновение, когда туман сбрасывает вниз, а волна сверху еще не дошла, Володя останавливается и достает карту. Я и Зина ближе всех к нему, и мы слышим его бормотание.
— Где же тут пещеры? Ага, пик Палец влево, так, так!.. — бормочет он, поглядывая то на карту, то на показавшиеся меж двух волн тумана окрестные возвышенности и скалы. Потом кричит ведущему: — Гриднин, видишь пик? Это Палец. Двигай к нему!
— Вижу! Иду!
В это время приблизившаяся волна тумана достигает Пальца и накрывает его вместе с ногтем, если на этом чертовом пальце есть ноготь. Я успеваю только прикинуть, что по прямой до Пальца метров восемьсот, а вот сколько времени мы будем ползти эти восемьсот метров, мне знать не дано. Я просто подчиняюсь подергиваниям веревки, которой мы все связаны, и делаю шаг направо.
Больше разрывов в тумане нет.
Ощущение у меня тягостное и странное. Я не то чтобы ослеп, но на глаза надели серую непроницаемую пелену из неосязаемо легкой ткани, а тело окутали словно бы мыльной пеной. Каждое движение в этой взболтанной вместе с воздухом воде дается с огромным напряжением. Я перестаю верить во все: в твердость почвы под ногами, в синее небо, которое где-то должно бы существовать, в ветер, который должен бы разгонять туманы. Я не верю уже и в то, что живу; мне кажется, что я умер и осужден вечно карабкаться в этой неосязаемой темноте, не видя ни друга, ни себя. Даже рук своих, веревки, которой я скреплен с другими, я не вижу. Только голоса доносятся громче, будто эта серая пелена обладает способностью отталкивать их и усиливать, но и от этого излишнего звучания мне не легче, так как теперь я не понимаю, откуда доносятся голоса.
Я двигаюсь в ту сторону, куда меня тянет веревка.
Почему-то приходят мысли о том, что я буду делать, если веревка оборвется…
Но впереди идет опытный альпинист, впереди Гриднин! Он взял пеленг на Палец и выведет нас на этот Палец даже в темноте. У него отличный компас, у него опыт, ему приходилось бывать и не в таких переделках. Так успокаиваю я себя.
Где-то впереди я слышу трудное дыхание и понимаю, что так может дышать только неопытный альпинист. Наверно, это Сиромаха или Зимовеев. Я перестаю думать об одном себе и начинаю жалеть за компанию и их. Но тут же вспоминаю, что летчикам, пожалуй, тоже приходилось переживать самые различные приключения, и мне опять становится жалко только себя самого. В конце-то концов могли бы они оставить меня в покое!
Но тут мне становится стыдно за свой эгоизм. Мне даже кажется, что я покраснел. Во всяком случае, у меня горят щеки и уши, и я почти доволен, что меня никто не видит.
Внезапно туман словно бы сдвигается в сторону, и мы все видим прямо перед собой Палец. Выше пика и совсем недалеко я вижу какие-то строения и догадываюсь: скит. Но Володя, которому я говорю о ските, как будто и не слышит меня; он глядит на темное пятно в скале перед нами, похожее на лаз медвежьей берлоги, также припорошенное по краям инеем, и облегченно говорит:
— Пещера!
В это время туман надвигается снова, но теперь он не влажный, а как бы подсушенный морозцем, покалывающий лицо, легкие, едва я вдыхаю его. И вдруг я отчетливо слышу высоко над нами три легких хлопка, похожие на отдаленное щелканье пастушьего бича.
— Что это такое? — спрашиваю я.
Володя поднимает голову и становится похожим на прислушивающегося лося — такой же широкоплечий, с отогнутыми, похожими на рога ушами шапки, — потом он кричит:
— Смотрите!
Мы видим, как туман начинает клубиться, словно ему тесно в этой впадине; вот он отрывается, и между туманом и горой возникает щель; видно далеко вверх, но щель эта заполнена страшным гулом и движением. И то, что движется, уже не туман, — движется стена снега, а может, камня.
Володя кричит, и голос у него такой отчаянный, словно он увидел убийцу:
— В пещеру! Быстро!..
Мы все бросаемся вперед, но я уже не бегу, меня волокут, как если бы две пристяжные волокли сопротивляющегося коренника. Впереди, слева от меня бежит Зина, оглядываясь с такой злобой, что мне кажется, вот сейчас она обрежет связывающую нас веревку, и я останусь один на один с катящейся на меня снежной, а может, и каменной тучей. Справа бежит Володя, он кричит: «Скорее! Скорее!..» — как будто этим может понудить не только меня, но и мое останавливающееся сердце. Я вижу, как Володя и Зина исчезают в пещере, и в то же время на меня с ревом накатывается нечто неудержимое, бессмысленное, страшное… Но тут меня выдергивают из снежной, уже обволокшей меня пучины, как рыбу из воды, и швыряют к стене, под ноги сгрудившимся и немотствующим людям.