Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 84

— Господин Джанис не откажется сообщить верующим всего мира о том, как Советская Армия вмешивается в дела церкви!

Этим «господин» она начисто отделяет Джаниса от меня. Только что мы оба были «панове», теперь же Джанис — представитель другого мира.

— Один офицер, мать-игуменья, а не вся Советская Армия, — живо уточняет Джанис. — Мы весьма высоко чтим моральные устои Советской Армии. Она освободила мир от фашизма, в том числе и мою родину… — Эти слова явно предназначены только для меня.

— Но чем я могу помочь, если невесты Христовы предпочитают любовь живого человека? — Я больше не хочу скрывать свою досаду. — За их души отвечаете только вы, настоятельница монастыря. Не могу же я прочитать в вашем монастыре лекцию о том, как грешно любить мирского человека.

Лицо настоятельницы передергивается, но усилием воли она возвращает на него привычную улыбку. Однако голос изменяет ей, он звучит жестко и властно:

— Обратитесь к здешнему командованию, пусть военачальники расследуют этот поступок. Офицер — мне даже стыдно называть его таким высоким словом — переписывается с нашей сестрой во Христе шесть месяцев, значит, он служит в местном гарнизоне.

— Почему бы вам не обратиться самой? — спрашиваю я.

— Мне это неудобно, — отрезает она.

— Да, настоятельнице неудобно, — подтверждает Джанис. — Она не может сказать, что этим делом заинтересовались представители иностранной прессы. Неудобно ей также напоминать и о том, что униатская церковь совсем еще недавно отпала от истинной церкви Христовой и что в Риме и в Ватикане весьма интересуются положением дел в доме отторгнутой младшей сестры… — Эти фразы он произносит напыщенно, и так и кажется, что из-под пиджака у него вот-вот выглянет краешек сутаны католического патера. Но как остроумно все это они придумали!

— Тем не менее вам придется обращаться к командованию самой, — не соблюдая больше никаких правил хорошего тона, отвечаю я. — Впрочем, господин Джанис тоже может попросить аудиенцию у командующего! — швыряю я последнюю мину и встаю первым, хотя это и не положено по правилам хорошего тона.

Все мое любопытство иссякло. Душу тревожит судьба несчастной возлюбленной офицера. Он-то им неизвестен, но ее-то они уже преследуют! Я задаю последний вопрос:

— Могу ли я побеседовать с этой послушницей?

— К сожалению, она больна! — чеканным голосом, из которого на этот раз изгнано даже притворное сожаление, отвечает настоятельница и, не протягивая мне руки, трижды хлопает в ладоши.

Из-за двери вырастает послушница с белым лицом.

— Проводите пана! — изрекает настоятельница и совсем другим тоном обращается к Джанису: — А вы, надеюсь, согласитесь разделить мою трапезу?

Господин Джанис любезно кланяется ей, затем поднимается, чтобы ответить на мой поклон. Когда послушница закрывает за мной дверь, я уже слышу веселый разговор на французском. Я больше для них не существую.

Но они существуют для меня. Я помню их лица. И мне становится все тягостнее думать о той, что приговорена теперь к затворничеству уже не по своей воле, как когда-то пришла сюда, а по воле посторонних людей, самовластно взявших на себя роль судей и палачей. И еще я думаю об этом офицере, любовь которого оказалась такой несчастливой.

Выход из монастыря сопровождается такими же церемониями, как и вход. Меня опять передают с рук на руки; но теперь я смотрю на зарешеченные окна, на покрытый белолобым камнем двор, как на тюрьму. Со двора, закончив свой скудный обед, уходят последние сельскохозяйственные взводы этой общины Девы Марии, и я пристально вглядываюсь в молодые и старые лица, удивленно обращенные ко мне, мирскому человеку, и мне кажется, что каждое лицо выражает горькую грусть о покинутом мире, неизбывную печаль об утраченном материнстве, а может, это запах мяты и винограда от воза только что вырубленной на виноградниках лозы, что стоит у ворот, вызывает во мне сожаление о чужих изломанных судьбах.

4

Я иду через город и только теперь обращаю внимание на то, как много здесь церквей, которые чертят своими крестами быстро бегущие облака.

Душа моя неспокойна, и оттого чувство зыбкой неуверенности то толкает меня вперед, то заставляет задержаться среди тротуара под неодобрительный ропот прохожих. Я все раздумываю: нужно ли вмешивать в это дело власти? Зайти в комитет партии? В исполком? Может, действительно стоит обратиться к командующему местным гарнизоном?

Но ведь именно этого и хотят настоятельница монастыря и господин Джанис. Вероятно, они твердо уверены в том, что власти «вправят мозги» несчастному влюбленному офицеру. И когда я уже готов повернуть на центральную улицу, где расположены главные учреждения города, что-то толкает меня в сердце: «Не торопись!» И я медленно бреду к гостинице.





Красивая королева альпинистов Зина беззастенчиво флиртует с начальником метеостанции Довгуном, три дня назад спустившимся с Громовицы. Довгуну еще вчера следовало бы возвратиться на станцию, но он увидел Зину и… погиб. Теперь Довгун уговаривает Зину, чтобы та, в свою очередь, уговорила Володю взять его с собой в состав экспедиции. Метеостанция находится на половине подъема. Довгун здоров и силен, ему ни помощь, ни страховка не нужны, ему просто хочется побыть еще немного возле Зины. И Зине он тоже не нужен, однако Зина не гонит его прочь, наоборот, хохочет, будто слова Довгуна ее щекочут, прижимается к могучему плечу метеоролога своим горячим плечом, ее ноги на высоких каблуках беспокойно переступают, и кажется, что она вот-вот забудется и упадет в объятия метеоролога.

— Зи-ина! — доносится сверху, из окна второго этажа, плачущий голос Володи.

— Ну, что тебе? — лениво отзывается Зина.

— Пойдем обедать!

— Я поела в городе…

Она с неохотой отрывается от плеча метеоролога и совсем другим голосом, деловитым, властным, говорит:

— Володя, спустись вниз. К тебе Довгун пришел!

Мне видно, как Володя в окне, заметив это ее движение, облегченно вздыхает и отваливается от подоконника. Довгун внизу приосанивается. Зина прислоняется к нагретой солнцем стене чуть в стороне от метеоролога. Я с горечью думаю: «Зачем студенту, физкультурнику, будущему геологу понадобилась такая жена, как Зина?» Все эти дни только и слышишь ее командирский голос. И все эти дни она флиртует с кем попало и обязательно напропалую. И Володя все это терпит!

Только Зимовеев и Сиромаха отказались поддержать эти ее любовные игры. Но зато она и мстит им как умеет. А умеет она многое!..

Кстати, где же эти офицеры? Вот с кем можно посоветоваться без обиняков.

И, едва подумав о них, замечаю обоих в зеркальном окне ресторана. Они уже в форме, в парадных рубашках с галстуками, сидят за столом, отдернув штору, и смотрят на меня. Заметив мой взгляд, оба начинают кивать, призывающе машут руками. И я торопливо прохожу мимо Зины и Довгуна в прохладный подъезд гостиницы.

— Ну, как вас встретила мать-игуменья? — улыбаясь, спрашивает Зимовеев.

На этот раз нет и следа злости на его загорелом лице, он весь — любопытство.

— Кофе с коньяком… — Я тоже пытаюсь улыбаться, но мне это, наверно, не удается.

— В свою веру не обратила?

— Почти…

Сиромаха меланхолически поглядывает в окно на прохожих. Он, кажется, не слышит нашего разговора. Летчики уже пообедали, потягивают «шприц». Так здесь называют освежающее питье из местного красного вина, разведенного на две трети фруктовой или минеральной водой. Я заказываю суп-гуляш по-венгерски и большую рюмку водки. Зимовеев насмешливо говорит Сиромахе:

— Смотри-ка, как перевернуло товарища корреспондента после кисло-сладких разговоров с настоятельницей! Сразу захотел и острого и горького.

— Там не одна настоятельница была. Был еще и иностранный корреспондент. После такой встречи и огуречный рассол не поможет.

— Рекомендую чаламаду, — серьезно говорит летчик и кивает официанту.

Чаламада — настолько острая закуска из маринованных перцев, лука и огурцов, что у меня захватывает дух и на глазах выступают слезы. Подождав, когда я перестаю махать рукой перед обожженным ртом, Зимовеев настойчиво спрашивает: