Страница 2 из 22
"Что делать?! – Чернов закусил губу. – Черт, ведь зарплату еще получил, утром останусь без копейки!"
Черт оказался рядом и подсказал выход. И Чернов, не раздумывая, ухватился за предложенную бесом антисемитскую соломинку.
– Евреи! Евреи! – закричал он во весь голос, зная, что в Болшеве постоянно и небезрезультатно пасутся активисты РНЕ. – Вы хотите отнять у меня дочь! Не выйдет!! Не отдам!
Макарыч опешил, разжал железные пальцы и, окидывая взглядом заметно оживившуюся перронную публику, растерянно проговорил:
– Я не евр-е-ей, я мордви-и-н...
– Нет, ты еврей! – затряс указательным пальцем Чернов. – Ты всю жизнь прожил среди евреев! Прочь с моих глаз, а не то Баркашова позову!
К огромному облегчению обоих на станцию влетела электричка. Вскочив в первую попавшуюся дверь, Чернов уселся подальше от людей.
Ему было стыдно.
Он поднял голову, взглянул в окно и, увидев Макарыча, почесывающего затылок, горько усмехнулся: "Дожил... Разыграл антисемитскую карту. Теперь дочь увижу только через суд... Если, конечно, его выиграю..."
Чернов не был антисемитом. Он, сын геологов, с трехлетнего возраста мотался с родителями по всему многоплеменному Союзу, учился в Душанбе в классе, в котором редкая национальность могла похвастаться более чем тремя представителями. О том, что евреи нехороши, он узнал, поступив в московскую аспирантуру. Но лишь пожал плечами. И жена-еврейка была ничем не хуже первой жены-украинки, или второй русской. И в том, что он не прижился в окружении ее сплоченных родственников, была не их вина. Но так легко, так обычно сваливать неприятности на евреев...
Руслик-Суслик, привыкнув к звукам спешащего к Москве поезда, заворочался в своей коробке. "Чипсов хочет, – догадался Чернов. – А я выронил их на платформе".
Осмотревшись, он увидел под ногами относительно свежий огрызок яблока. Вскоре из коробки послышались иные звуки: мгновенно куснув, свинка раз пять мелко стучала зубами, затем, сделав для приличия паузу, кусала снова.
"Девочка плачет, а суслик жует..." – переиначил Чернов по этому поводу известные строки и, неожиданно вспомнив, как дочь отпрянула от его губ, почернел от горя. Уставившись в окно, в ночь, он впустил в себя воспоминания, впустил и воочию увидел, как полтора года назад Полина, держа его с Верой за руки, плакала навзрыд:
– Не расходитесь! Не расходитесь! Мамочка, обними его, мамочка, поцелуй папу!
Бедная девочка... Как она терзалась! Как терзала бабушку и маму просьбами позволить ей хоть немного пожить с папой в его маленькой квартирке...
Случившееся заструилось из ночи непрерывным потоком. Чернов увидел, как год назад они, по осени, играли в песочнице. Полина тогда спросила задумчиво:
– Пап, а как сделать так, чтобы у меня дети не рожались?
– Ты что, сдурела? – испугался он.
– Я не хочу, чтобы у меня был несчастный ребенок. Такой же несчастный, как я...
– Ну, я надеюсь, что у тебя жизнь сложится...
– Нет, не сложится... Мама развелась, и я разведусь... – печально проговорила Полина, проговорила как бы из будущего.
Почувствовав, что без остатка растворяется в несчастье дочери, своем несчастье и всеобщей безысходности, Чернов затряс головой. Это не помогло, и он заставил себя думать о том, как, приехав на Ярославский вокзал, будет покупать в дешевых оптовых рядах десяток кубиков куриного бульона и три куриные же ноги всего по тридцать одному рублю за килограмм. И ассорти для грызунов. С плодами шиповника, желтыми зернами кукурузы, ячменем и всякими полезными витаминами...
2
Чернов жил на Люблинской улице в маленькой десятиметровой комнате старого "сталинского" дома. Другие две комнаты квартиры пустовали – хозяйке их, бывшей узнице фашистского концлагеря, дали новое жилье в Северном Бутове.
Руслик-Суслик был поселен в дальнем от окна углу самой просторной из них. Домом ему стал ангар, сооруженный из алюминиевого дикта, на котором красовались не отодравшиеся части черно-белого космического снимка северной части Каспийского моря. Пару таких диктов (второй – с клочками Ямбургского газоконденсатного месторождения) Чернов принес с работы для починки диван-кровати, доставшейся ему в наследство он предыдущих жильцов комнаты.
Жили они душа в душу. Чернов приходил с работы, засыпал в кормушку свинки овсянку или ячневую крупу, кидал в ангар полморковки или щедрый яблочный огрызок, изготовленный им по пути от холодильника, затем ел сам и садился за компьютер.
Иногда, устав есть, Руслик-Суслик начинал шуметь. Это означало: "Я не против, чтобы меня взяли на руки. И Чернов брал свинку на руки и начинал ходить с ней по пустой квартире. Сначала он подходил к зеркалу в надежде, что животное узнает себя или, по крайней мере, свою породу.
Но животное не узнавало, и Чернов шел с ним к окну, смотреть, как на улице холодно и неуютно. Свинке нравилось смотреть, как на улице холодно и неуютно, потому что в это время ей чесали за ухом, массировали позвоночник или поглаживали брюшко. В благодарность Руслик-Суслик покусывал палец хозяина своими острыми зубками. Минут через пять в нем просыпался аппетит, и он начинал брыкаться, требуя немедленного возвращения к кормушке. Чернов возвращал и шел к себе валяться на кровати. Во время прогулок со свинкой он обычно вспоминал Полину и принимался думать, почему все так нехорошо получилось у него с Верой.
...Он был геолог, и ему нравилось быть геологом, настоящим полевым геологом. Ему нравились маршруты, тяжелые и не очень, ему нравилось выпытывать у неживой, камнем застывшей природы ее загадки, будить ее стуком молотка и грохотом взрывов, ему нравилось ставить лагерь и обустраивать его.
Водрузив палатку на новом месте, он начинал прокладывать тропы, сооружать из камней очаги, перегораживать ручьи плотинами для удобства водопользования (особенно он любил строить плотины. Ему нравилось приостанавливать движенье вниз). Он строил, прокладывал, сооружал, перегораживал, а через неделю или месяц оставлял все, чтобы начать поиски в другом месте.
"Так и в городе... – подумал он однажды, почесывая у окна темечко Руслику-Суслику. – Женюсь, то есть ставлю лагерь, стараюсь, чтобы было лучше, а потом, не найдя чего-то или, наоборот, найдя, ухожу.
И в дом Веры пришел так же. Вытряхнул мусор, покрасил потолки, наклеил обои, выложил тропинки кирпичом, подправил забор и калитку...
Потом решил все перестроить. Нет бы остановиться, и просто жить, жить и ждать, когда все само сомой образуется..."
Он вспомнил разведочный участок в самом сердце Южного Тянь-Шаня, участок, на котором провел первые годы самостоятельной жизни.
Лучшие годы.
...В семьдесят четвертом, его, молодого специалиста, встретили и впустили в себя умудренные временем ущелья, ущелья, охраняемые доверчивыми красными сурками, неизвестно как попавшими в них из Красной книги, ущелья, украшенные то гордыми эстетами эремурусами, то застенчивым красавцем иван-чаем, то желтыми сухопарыми ирисами, его встретили и впустили в себя тишь и спокойствие, лишь время от времени оправляемые метлами очистительных лавин и селей, его встретило и впустило в себя невозможно голубое небо.
А через семь лет, ничего особого не найдя, он покинул не природу, а поле неравного сражения, поле избиения естества. Борта ущелий, некогда ласкавшие глаза целомудрием, он оставил исполосованными бесчисленными шрамами разведочных канав и траншей, то там, то здесь зияли оставленные им смертельные пробоины штолен, их сернистые отвалы отравляли прозрачные затейливые ручейки, превращая их в мутные, недовольные жизнью потоки.
А красные сурки? Перед отъездом он узнал, что утром на дальнем краю вертолетной площадки маршрутный рабочий поймал в удавку последнего. Поймал под голубым небом, по-прежнему равнодушным. Поймал и был несказанно огорчен: шкура последнего из могикан оказалась безнадежно испорченной бесчисленными шрамами от пуль, дроби и стальных петель.