Страница 3 из 6
А он гладил её волосы серой и сухой когтистой рукой, похожей на орлиную лапу — и Ляське не было страшно и не было противно.
Братишка… вернулся.
Они проговорили всю ночь. Пили сперва крепкий чай, потом — долитый кипятком, потом — едва подкрашенную заваркой тёплую воду. И у Ляськи кружилась голова и горели щёки.
Слово «феи», повторённое с серьёзным видом, вызвало у неё приступ почти истерического веселья:
— Ты — фея?! Фея?! Дюймовочка! — повизгивала она сдавленно, пытаясь только не разбудить мать. Сложно, конечно, вытащить человека из пьяного сна хихиканьем, но если это случится, объяснить присутствие в комнате Санька будет ещё сложнее. — Фе-я-Динь-Динь!
Стасик слушал Ляську, улыбаясь. Они уместились в кресле вдвоём; Ляська сидела у него под крылом, буквально, ощущая спиной сквозь футболку тёплую шелковистость перьев — и это была безопасность в высшей степени, предельная безопасность. Она уже не помнила, когда чувствовала такую безопасность. В детском саду, наверное, да и то…
Да и то мама то и дело пугала такими вещами, что Ляське снились дикие кошмары про волосатых мужиков с ножами. В последнее время это были голые волосатые мужики.
Но сейчас, укутавшись в чёрное крыло Стасика, Ляська потихоньку осознавала, что дурных снов больше не будет. Её братишка имел над снами какую-то странную власть.
И она хихикала, наслаждаясь всей облегчённой душой:
— А почему крылышки не стрекозиные?
Стасик улыбался снисходительно, как взрослый мужчина улыбается девичьей болтовне:
— Феечкам и так нравится.
Ляська перебирала его волосы — гладкие седые пряди:
— Феечкам нравишься, значит… Бабник… Ты — бабник, да? Расскажи про феечек?
Он рассказывал, но Ляська почти не понимала. Она блуждала взглядом по затёртым белёсым обоям, заклеенным постерами с киногероями, по старой мебелишке, купленной в незапамятные времена, по девичьему диванчику с проваленной спинкой, по мутным городским сумеркам за окном и по дрыхнущему на полу полупьяным-полунаркотическим сном Саньку — и не могла себе представить тех серых, золотых, стеклянных подземных миражей, о которых Стасик вёл речь. У Ляськи просто не хватало воображения на мир, дробящийся отражениями, как свеча в двух зеркалах.
Её внимание остановило только нежнейше сказанное слово «мама». О чём-то тамошнем. Нечеловеческом. О фее.
Потому что настоящую их мать Стасик старался не называть никак. А родителей назвал «эти». И когда Ляська попыталась что-то прояснить, он поцеловал её в макушку.
— В мире людей у меня есть только ты. И всё.
— Что ж ты раньше не приходил? — спросила Ляська, то ли приготовившись обидеться, то ли решив не обижаться. — Если у тебя кто-то есть в нашем мире?
Стасик зажмурился и вздохнул, как человек, пытающийся справиться с приступом сильной боли.
— Лясь, я не знал адреса, — сказал он глухо. — Для феи это значит, что её не ждут.
— Я жду! — возразила Ляська, и Стасик кивнул:
— Теперь.
Он уходил, когда небо за окном только начинало сереть. Собирался неохотно и тянул время — но Ляська понимала, что задерживать брата нельзя. Его заругают феи, а ей могут устроить бенефис на несколько дней, ведь матери не объяснишь… но расставаться было нестерпимо.
И ему было нестерпимо. Он взглянул Ляське в глаза, признался:
— Знаешь, как за тебя боюсь, заяц? — и вдруг принял решение.
Снял с шеи цепочку, тоненькую, как нитка, вероятно, сделанную из серебра — звеньев не видно, сплошная светлая струйка. А на цепочке висел странный медальон — крохотное, с советский пятак, серое зеркальце в серой оправе. Блестящее и чистое, но отражались в нём колышашиеся прядки серого тумана и больше — ничего.
— Вызывала фею, когда маленькая была? — спросил Стасик ожившим голосом.
— Нет, — удивилась Ляська, но тут же ярко вспомнила. — Вызывали с девчонками гномика и Пиковую Даму.
— Да неважно! Ты знаешь принцип. Главное — верить.
Ляська кивнула.
— Так вот, — продолжал Стасик, надевая цепочку-струйку на Ляськину шею, — делаешь всё, как полагается. Подышишь на зеркальце и скажешь: «Фея-фея, из подземного мира приди!» Главное — верить. Я услышу.
Зеркальце, прохладное и странно тяжёлое, скользнуло под футболку, на грудь. Ляська тут же прижала его рукой.
— Спасибо.
— Спасибо не говорят. Хорошо, — кивнул Стасик и поднял под мышки дрыхнущего Санька. Надел его, как несвежую рубашку, и потянулся в его теле. И на физиономии Санька тут же воссиял свет разума.
И тут из комнаты родителей сипло позвали:
— Ляська! Ты что в такую рань шуруешь… Принеси водички попить!
Тень отвращения, нестерпимого, как боль, прошла по лицу Санька — тень муки Стасика. Ляська бесшумно отперла входную дверь — и он вышел, тоже бесшумно. Он ещё успел оглянуться, когда мать крикнула:
— Да где ты провалилась, оторва?! — и пришлось очень быстро и тихо закрыть дверь за ним, не успев улыбнуться в ответ.
Как оно грело Ляську до самого дна души, это крохотное серое зеркальце!
Всё время хотелось подышать на него, каждую минуту хотелось — но она каждый раз себя останавливала. Это то же самое, что поминутно названивать старшему братишке по телефону. А вдруг он занят? А я его оторву от чего-нибудь важного?
А вдруг он с феечкой, думала Ляська и хихикала про себя. Феечка в её воображении возникала серая и плюшевая, и крылья у неё, почему-то, оказались не птичьи, а как у золотистой ночной бабочки. Ляська бы хотела и не хотела посмотреть — мысли о царстве фей, подземном мире, откуда вернулся братишка, приводили её в смятение.
А во дворе болтали об убийстве. Утром, когда Ляська шла в ПТУ, она видела толпу зевак около той самой подворотни. У выезда со двора стоял милицейский УАЗик. Подходить близко Ляська не стала, ей было не по себе.
Весь день её мысли метались между бойней в подворотне и серым зеркальцем. Она не пошла гулять, хоть подруги и звали «прошвырнуться» — было то ли страшно, то ли тошно. Домой, впрочем, тоже мучительно не хотелось. В итоге часов до семи Ляська просидела в общаге, с Ниной и Ксюхой, болтая о пустяках, не смея даже заикнуться подругам о кое-каких сокровенных мыслях. Когда они собрались на улицу, заставила себя уйти.
Представляла, что застанет дома — и застала именно это.
Дым коромыслом. Мать обсуждала новость с соседкой и каким-то ханыгой. Они сидели в кухне, пили, смолили «Беломор», запах перегара, папирос и ещё какой-то дряни чувствовался уже в коридоре. Ляська, содрогнувшись от отвращения, на цыпочках, как можно тише, прикрыла входную дверь, проскользнула в свою комнату — но и через стену доносились громкие пьяные голоса.
— …сердце вырвали, твою мать! Серд-це!
— Не найдут…
— Разборки… вон, весной в первом корпусе мужика с крыши скинули — и чо?! Менты полезли в кусты за телом, а там — тухлый бомж! А-ха-ха!
— Каратисты… Сердце вырвали…
— …и не найдут. Разборки…
— Второму башку отвернули, как курице…
— Менты-ка-азлы!
Ляська закрыла дверь на защёлку, скинула туфли и с ногами забралась в то самое, широченное, стёртое до поролона кресло, в котором вчера сидела в обнимку с братом. Серое зеркальце она сжимала в кулаке. Ей хотелось есть, но выйти на кухню, чтобы порыться в холодильнике, было гадко и страшно.
Желание подышать на зеркальце становилось всё невыносимее, но откуда-то взявшееся чутьё подсказывало, что с собутыльниками матери Стасик, если его сейчас позвать, расправится радикально.
Ему не объяснишь, почему их нельзя убить, даже если очень хочется. Он — фея.
Ляська просидела, слушая пьяный трёп и не включая лампы, очень долго. Её душа изнемогала от тоскливой ненависти, страстной любви и желания снова ощутить себя под крылом и в предельной безопасности. Серый каменный лик сиял на внутренней стороне её век.
Она сама не заметила, как заснула. Сон пришёл яркий, как явь.
Две тёмных крылатых фигуры стояли на крыше шестнадцатиэтажной высотки, на самом краю, и смотрели вниз, в темноту и жёлтое дрожание электрического света. Их обливала холодным сиянием громадная белая луна. Один из крылатых, с крутыми бараньими рогами, был — Стасик. Второй, пониже ростом, худее и более хрупкий, с тонкими острыми рожками, как у газели, неожиданно оказался девушкой. Феи наблюдали за ночным городом, как часовые. Ждали.