Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 18

Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их. Казакам было приказано занять лесок, синевший на горке, и они после короткой перестрелки заняли его.

Днем казаки лежали на опушке соснового леса и слушали отдаленную пушечную стрельбу. Слегка пригревало бледное солнце, земля была густо устлана мягкими, странно пахнущими иглами. Как всегда зимой, Никита томился по жизни летней природы, и так сладко было, совсем близко вглядываясь в кору деревьев, замечать в ее грубых складках каких-то проворных червячков и микроскопических мушек. Они куда-то спешили, что-то делали, несмотря на то, что на дворе стоял декабрь. Жизнь теплилась в лесу, как внутри черной, почти холодной головешки теплится робкий тлеющий огонек. К вечеру им пришел приказ: оставаться в лесу на всю ночь. Выставили сторожевое охранение, поели, что было в мешках, и в тиши, в темноте и лесной прели многие заснули.

Никита, накинув бурку, сидел на пне, прислонившись к мягкому от мха стволу дерева. Он смотрел на ясные от морозца звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Потом стал различать на небосводе различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в непонятных для него сочетаниях. Наконец явственно вырисовались небесные звери… Он дремал… И ему привиделось, что он дома.

– Там, на загнетке, борщ, поешь, – слышится с печи голос матери.

– Не хочу, мать, – отказался он.

В запечье заскрипели пересохшие доски, донеся горестный вздох старого, натруженного человека, и во сне томившегося какой-то одной неусыпной думой:

– Ох ты господи, защити и помилуй.

Луна выстлала голубой холодный квадрат на полу, прихватила светом кусок ситцевой занавески, делившей горницу пополам. В той занавешенной ее части стояла его с Мариной самодельная деревянная кровать с резными спинками, а минуя ее, в глубине, за печным выступом, были сооружены просторные палати для сынишки.

Никита легонько отстранил занавеску. Лунный свет выбелил Маринино лицо, повернутое к нему, обездвиженное первым изморным забытьем, с безвольно разомкнутыми губами.

– Марин, а Марин… – покликал он сторожкой. – Слышь-ка.

– Это я, – прошептал он, следя за ее оживающими, но все еще притворенными глазами.

Никита кинул взгляд на детские палати, где, сражено пав, разметав руки, спал его сынишка, подсел на край Марининой кровати.

– Прости, припозднился я, – и, опять не получив ответа, осторожно, опасливо покосился на жену.

– Утром еще мне сообщили, что записан я идти на войну в первую очередь, – проговорил он. – Не хотел тебе говорить – на днях отправляться.

Взглянул – и прикусил разбухший, непослушный язык: Марина, закрывшись ладонью, тихо, беззвучно плакала, всколыхиваясь большим, размягченным телом.

– Али знала уже?

– Да что ж не знать, – давя всхлип, выговорила она, – вся станица знает.

– Ну, будет реветь. Не один я. Поди из каждого двора.

– Ты-то пойдешь не один, да ты-то у нас один.

– Ну да что толковать? Жил? Жил! Семью, дитя нажил? Нажил – стало быть, иди, обороняй. А кто же за меня станет?

Никита, тяжело ворочая мыслью, говорил это не только жене, но и самому себе, в чем и сам нуждался в эту минуту.

Чувство вины полоснуло его, и он потянул к себе Марину, ища ее губы. Та отстранилась, загородилась от него ладонью.

– Не надо, Никиш…

– Чего ты…

– Отпусти, не надо…

– Ну, Марина, – шептал он.

– Угомонись. Вон Лешка рядом.





– Ну, да и что? – бормотал он.

– Глянь, дурной. Да и мать не спит.

– Ну, пошли в сарайку.

– Нет, Никита, нет…

– Ухожу ведь, – обиделся Никита, – как же я помнить тебя буду? Там-то? На полгода, не меньше, а то и на весь год ухожу.

– Знаю, Никиша, знаю. Да разве одним этим дом помнится? Вон сынишка спит. Его и меня помни. Тебя не было, а он так намотался, на помотался. Даже дрова брался колоть, хекал-хекал, как старичок, а самого топор перевешивает. А ему сколь еще всего без отца достанется?

– Ну ладно, не каркай.

– А что не каркать? Тяжко мне, Никитушка.

– Табачку нигде близко нету? – почему-то спросил Никита.

– Что?

– Да ладно… На нет и суда нет.

Никита очнулся и увидел над собой небо. Он видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновение его охватил невыразимый страх. Он попросил у соседа махорки, свернул цыгарку и с наслаждением выкурил ее, зажав руками, – курить иначе значит выдать неприятелю свое расположение.

В результате общего наступления фронт был выровнен. Кое-где пехота отбивала противника, пытавшегося контратаковать, казачья сотня занималась усиленной разведкой.

Разъезду под командованием есаула было поручено наблюдать за одним из таких боев, сообщать об его развитии и при необходимости оказать помощь. Казаки нагнали пехоту в лесу. Маленькие серые солдатики со своими огромными сумками шли вразброд, теряясь на фоне кустарника и сосновых стволов. Одни на ходу закусывали, другие курили, молодой прапорщик помахивал тростью. Полк шел в бой как на обычную полевую работу, и чувствовалось, что в нужную минуту все окажутся на своих местах без путаницы, без суматохи, и каждый отлично знает, где он должен быть и что делать.

Командир на лохматой казачьей лошадке поздоровался с есаулом и попросил узнать, есть ли перед деревней, на которую он наступал, неприятельские окопы. Казаки были очень рады помочь пехоте, и сейчас же был выслан дозор, который повел Никита Казей. Местность была удивительно удобная для конников: холмы, из-за которых можно было неожиданно показываться, и овраги, по которым легко было уходить.

Едва они поднялись на пригорок, щелкнул выстрел. Это был неприятельский секрет. Они взяли вправо и поехали дальше. В бинокль было видно все поле до деревни, оно было пусто. Казей послал одного человека с донесением, а с остальными тремя соблазнился пугнуть обстрелявший их секрет. Для того, чтобы точнее узнать, где он залег, Никита высунулся из кустов, услышал снова выстрел и, наметив пригорок, откуда он мог вестись, помчался на него, стараясь оставаться невидимым со стороны деревни. Они доскакали до пригорка – никого.

– Неужели ошибся? – в горячах произнес Никита.

– Нет, нет, тут они. – Один из казаков, спешившись, поднял новенькую австрийскую винтовку, другой заметил свеженарубленные ветки, на которых только что лежал австрийский секрет. Они поднялись на холм и увидели троих бегущих во всю прыть людей. Видимо, их смертельно перепугала неожиданная конная атака, потому что они не стреляли и даже не оборачивались.

Преследовать их было невозможно, так как казаков обстреляли бы из деревни, кроме того, из леса уже вышла наша пехота.

Наступление нашей пехоты – красивое зрелище. Казалось, серое поле ожило, начало морщиться, выбрасывая из своих недр вооруженных людей на обреченную деревню. Куда ни обращался взгляд, он везде видел серые фигуры, бегущие, ползущие, лежащие. Сосчитать их было невозможно. Не верилось, что это были отдельные люди, скорее это был цельный организм, действующий по единому плану и приказу.

Как гул землетрясений грохотали залпы и несмолкаемый треск винтовок. Как болиды[3] летали гранаты, и рвалась шрапнель.

И все это было перед взором казаков.

Они въехали в деревню, когда на другом конце ее еще кипел бой. Пехота двигалась от дома к дому, все время стреляя, иногда идя в штыки. Стреляли и австрийцы, но от штыкового боя уклонялись, спасаясь под защиту пулеметов.

Казаки вошли в крайний дом, где собирались раненые. Их было человек десять. Они все были в работе. Раненые в руку притаскивали жерди, доски, веревки, раненые в ногу быстро устраивали из всего этого носилки для своего товарища с насквозь прострелянной грудью. Хмурый австриец, с горлом, проткнутым штыком, сидел в углу, кашлял и беспрерывно курил цыгарки, которые ему вертели наши солдаты. Когда носилки были готовы, он встал, уцепился за одну из ручек и знаками показал, что хочет их нести. С ним не стали спорить и только скрутили ему сразу две цигарки.

3

Болид – bolide (фр.), от греческого bolis — метательное оружие.