Страница 4 из 25
Зачем вообще нужны бавии и мевии? Для литературных полемик (один соперник называет другого вонючкой Мевием, другой ему в ответ – а ты Бавий и тоже вонючка). Для обозначения эстетического «дна» поэзии и утверждения «от обратного» критериев истинного искусства[16]. В сатире Поупа «Дунсиада» Бавий предстает как верный слуга богини Скуки и хозяин поэтического антиэлизиума (он окунает в Лету человеческие души перед тем, как вселить их в тела современных поэтов). Апостол Петр в байроновском «Видении суда» сбрасывает бездарного поэта-лауреата в озеро, но тот быстро поднимается на поверхность, ибо дурная поэзия не тонет. Бавии и мевии нужны и просто для смеха: карнавальные шуты, оттеняющие серьезность классической или романтической поэзии. Эти архетипические образы также играли важную роль в эстетической теодицее сменявших друг друга нормативных традиций: они представляют собой необходимое для процветания истинной поэзии зло. Убери Бавия (Мевия, Шапелена или Саути), и храм поэзии покачнется (это хорошо понимал известный нам составитель «Феномена»).
История литературы убедительно свидетельствует о том, что бавиями и мевиями не рождаются. Их выбирают или назначают более удачливые современные поэты и критики из числа литературных неудачников. Их «канонизирует» молва. Почему тот или иной стихотворец получил у современников и потомков репутацию Бавия – вопрос, что называется, индивидуальный. Историки древнеримской литературы, например, полагают, что реальные Бавий и Мевий, осмеянные августинианцами Вергилием и Горацием, на самом деле принадлежали к партии Антония, разгромленной Октавианом [там же]. «Французского Бавия» Шапелена низвергли с престола его соперники-классицисты. Насмешки над «русским Бавием» Тредиаковским часто объясняют идеологическими и политическими причинами [Пумпянский: 68–69; Рейфман]. По словам умного критика А.В. Дружинина, этот кроткий и странноватый плебей, не пользовавшийся покровительством влиятельных меценатов, стал первой «очистительной жертвой» в русской литературе, стремившейся во всем подражать французской литературной мифологии [Дружинин: 233–234][17].
Моя гипотеза, дорогой коллега, такова. Русской литературе так называемого золотого века поэзии необходим был свой антипоэт, и этот антипоэт должен был быть единственным в своем роде. На его роль современники «пробовали» разных сочинителей (тот же Тредиаковский, Бобров, Шаховской, Шаликов, позднее прозаик Орлов), но стал им «классик» – долгожитель Дмитрий Иванович Хвостов, оказавшийся одинаково удобной мишенью для всех поэтических партий этой эпохи[18]. В глазах современников он представал как отживший свой век автор ужасных од и бессмысленных басен, самовлюбленный пиит и пустой критик, шут и вонючка. Он, конечно, сам давал повод для насмешек, постоянно поддерживая свою комическую репутацию: писал, печатал и по нескольку раз перепечатывал свои бесчисленные произведения, наполненные всевозможными ляпами; пробовал себя во всех родах и жанрах и считал свои пробы образцовыми; учил молодых поэтов тому, как писать стихи правильно; рассылал десятки экземпляров своих творений знакомым и незнакомым (получился такой хвостов-раздат); заискивал перед авторитетными писателями и обижался на их насмешки – словом, не давал современникам ни на мгновение забыть о своем существовании.
Между тем русский антипоэт (я, как Вы, наверно, заметили, предпочитаю этот термин тыняновскому термину «пародическая личность») оказался совсем не похож на своих европейских и русских собратьев. Над Хвостовым смеялись не так, как над Бавием, Мевием, Тресотином, Шапеленом, Тредиаковским et tutti quanti. Хвостов воспринимался современниками не столько как отвратительная карикатура на высокого поэта, сколько как комический спутник, незадачливый трикстер или гротескный двойник истинного автора, будь то Державин, Дмитриев, Карамзин или Пушкин. Более того, общим местом русской хвостовианы стало утверждение, что в каждом из поэтов есть частица Хвостова. Поскреби любого и убедись: те же амбиции, суетность, страсть к бумагомаранию, многословие, культ поэзии, аристократическая спесь, желание славы и поэтического бессмертия.
Стихи Хвостова принято было называть трескучими, скрипучими, жесткими и т. п. Но этих трескучих, скрипучих, жестких и т. п. стихов от него ждали, а если не дожидались достаточно трескучих, то их придумывали за него и пускали в оборот (явление псевдохвостовианы). Над Хвостовым смеялись (в алфавитном порядке) Аполлон, Баратынский, Батюшков, Белинский, Блудов, Булгарин, Вигель, Воейков, Вяземский, Гнедич, Греч, Дашков, Державин, Дмитриев, Екатерина Великая, Жуковский, зоилы, Измайлов, Карамзин, Крылов, либералы, Милонов, NN, Одоевский, Остолопов, Полевой, Пушкин, Ростопчин, Рылеев, Сомов, Тургенев, Уваров, франколюбы, А.С. Хвостов, Цертелев, Челищев, Шаликов, Щулепников, элегасты из Москвы, юноши архивные из Петербурга, а также поэт Языков. Обращения нескольких поколений русских литераторов к Хвостову вообще имели ритуальный по своей сути характер. Собрание его «Притч» превратилось в своего рода священное писание псевдопоэзии. Его «нелепые» стихи заучивались наизусть, передавались из уст в уста, собирались в коллекции и служили комическими паролями, которыми обменивались «истинные» ценители литературы. Портреты неказистого графа, прилагавшиеся к его собраниям сочинений, выступали в роли своеобразных антиикон. Чуть ли не каждый молодой сочинитель, чтобы «вступить в литературное сословие», должен был отметиться эпиграммой или сатирическим панегириком в честь неугомонного графа. К Хвостову ходили на вечеринки, чтобы потом рассказать анекдоты о хозяине. Хвостова провоцировали и разыгрывали (иногда жестоко) и рассказывали об этих провокациях и розыгрышах знакомцам. В самом деле, если бы Хвостова не было, то его следовало бы придумать (как выдумали в 1850–1860-е годы, эпоху нового литературного ренессанса в России, Козьму Пруткова; как создали других воображаемых антипоэтов в модернистскую и советскую эпохи).
Не будет преувеличением сказать, что литературоцентризм (точнее, поэтоцентризм) русской культуры золотого века нашел свое отражение не только в культе Пушкина, но и в антикульте Хвостова, комического антипода великого поэта. Скажу больше, дорогой коллега: только у народа, у которого есть Пушкин, мог появиться такой поэт, как Хвостов! Эти антитетичность и антипоэтичность Хвостова, его системная привязанность к пушкинскому культу и к культу поэзии вообще и дали ему путевку в вечность.
Но феномен популярности Хвостова в России связан не только с внешними причинами и культурными задачами его времени. Пресловутая антипоэтичность Дмитрия Ивановича по-своему эстетична. Его стихи, как я постараюсь показать дальше, создают совершенно особую, ни на кого не похожую поэтическую личность, обладающую индивидуальным голосом, собственной эстетикой и мировоззрением. Хвостов (в лучших своих творениях) не только смешон, но и узнаваем и обаятелен. Да, современники относились к нему, как к персонажу одной из его басен – глупой амбициозной лягушке, влюбившейся в широкие бока быка (Державина, Карамзина или Пушкина) и попытавшейся стать с ним равной: «пыхтела, дулася и лезла вон из кожи» и в итоге «треснула и породила смех»[19].
Вспомнился рассказ, который я слышал от нескольких лиц: где-то в Германии (или Америке) очень полный человек садится в автобус (или в поезд метро); одна смешливая русская туристка (или американка русского происхождения) тихо говорит другой: «Вот сейчас встанет и лопнет!» Проехали несколько остановок. Толстяк легко поднимается, оборачивается и говорит, разводя руками, по-русски: «Встал и не лопнул». И Хвостов раздувался, но не лопался. Знаете, коллега, он был ведь по-своему легок и грациозен.
Крайне заманчиво было бы посмотреть на эпоху становления и расцвета русской поэзии глазами самой этой смелой и мечтательной «лягушки» (кстати, это бедное животное слишком часто третировалось в русской культуре – и резали его, и вешали, и электричеством пытали, и с неба сбрасывали). Ведь и литературные лягушки знают поэтический восторг, и их индивидуальный голос звучит в общем поэтическом хоре. Может быть, с помощью Хвостова мы сумеем разглядеть в русской культуре его времени (1770–1830-е годы!) то, что не поняли и не приметили в ней более серьезные, чем мы, литературные критики и ученые. Муза Антипоэзии, благослови нас, грешных!
16
Уж не для того ли, чтобы подтвердить господствующую в данном экспертном сообществе (или в обществе в целом) систему ценностей, и существуют в современном, далеком, казалось бы, от нормативного мышления мире премии за самые плохие фильмы, роли и романы? (Сошлюсь здесь на книгу моего коллеги Джеймса Инглиша «The Economy of Prestige: Prizes, Awards, and the Circulation of Cultural Value», 2005.) В свою очередь, намеренно плохое письмо издавна служило для утверждения новых художественных принципов (об этом в свое время хорошо писали Тынянов и Эйхенбаум). Но я не хочу здесь теоретизировать. Я слишком для этого рода деятельности эмоционален.
17
Мысль Дружинина о Тредиаковском как «очистительной жертве» русского классицизма была впоследствии подхвачена Тыняновым, назвавшим князя Шаликова «очистительной жертвой» карамзинизма [Тынянов 1977: 307].
18
Очень точно о культурном значении феномена плохого писателя в России сказала Светлана Бойм: «The bad writer, victim of mockery and self-mockery, is one of the most pathetic images of the Russian cultural mythology» [Бойм: 170].
19
Над басенною лягушкою Хвостова, влюбленной в широкие бычьи бока, потешался в стенах «Арзамаса» Жуковский: «с унылым кваканьем приползла к нему, дулась, лезла вон из кожи и, наконец, треснув, породила смех» [Арзамас 1994: I, 295].