Страница 4 из 49
Написано это довольно давно. А совсем недавно подоспели новые откровения ученых, из которых следует, что именно искривленное пространство рождает земное притяжение. Следовательно, именно в Иерусалиме этот фокус Бога явлен наиболее наглядно. Наверно, от этого города так близко до неба, что Всевышнему пришлось подстраховаться, чтобы люди не улетали. Впрочем, их полет в истории принимал самые разнообразные формы, иначе этот город не стал бы колыбелью нескольких религий. Но что, может быть, хорошо для иерусалимцев, бывает страшно для приезжих. Я лично знаю многих людей, так и не сумевших преодолеть удушающую силу Иерусалима. Они тут задыхаются. Кажется, и Лиснянская во время своих первых приездов к дочери испытала то же самое. «Всю жизнь перед сном она читала Библию, – сообщает Лена. – И оказаться вдруг в Библии стало невыносимым для ее души потрясением».
И – новые противоречия Макаровой с матерью, а заодно и с Липкиным. Ведь она уже тут жила. Она уже привыкла. Она все увидела и продумала. И это при несомненной любви к городу, который в письме к Семену Израилевичу она как истинный художник сравнивает с картиной Иванова. Но при упоминании ритуалов, связанных с религиями, в ней не просто возникают, в ней уже прочно живут сомнения и даже усмешка. «Я надсмехаюсь не над верой, а над ритуалом. Человек, который положил записочку в стену Плача, вирджинец, – посмотри, что он творит. Я знаю, что ритуал удерживает структуру, но уже нечего удерживать, по-моему. Люди в Терезине столько думали о морали, так строго судили себя по тем меркам, которые были давно разрушены в Европе, – люди истребляли людей, а какой-нибудь Гонда Редлих страдал от того, что он, имеющий власть, не может спасти ребенка от транспорта. Не мог, и страдал. Евреи были свалены в крепость Марии Терезии и страдали, что дети вынуждены красть картошку с поля. Вот выживут и станут ворами! Сурожский, он об этом пишет прекрасно. О совести. Люди в жизни ставят галочки, отмечаются на туристических тропах, – это тот же ритуал, что записки в Стене Плача или поход на Голгофу. Я говорю о человечестве, а не о Шахье или Швенке. Но посмотри, что с ними стало?»
Проводив дочь, Инна Лиснянская постоянно живет ожиданием катастрофы. Все ее письма девяностых годов посвящены не только тому, что творится вокруг, – они полны страшными предчувствиями. Хотя, конечно, у каждого своя катастрофа, свой взгляд, и то, что одному кажется ужасным, у другого не вызывает повышенных эмоций. Но тут еще следует отметить, что все реальные и экзистенциальные страхи этого времени совпали не только с творческим взлетом Лиснянской, но и с настоящим признанием. Журналы рвали из рук новые стихи. Премии следовали одна за одной. Все это скрашивало жизнь, помогало утвердиться в собственном творчестве, но все-таки не избавляло от мрачных предчувствий.
Уехав в Израиль, Елена Макарова сама себя, все свое существование ввергла хоть и в бывшую, но реальную Катастрофу. Архивы Яд Вашем и Терезина стали ее реальным адресом. Собрать воедино произведения заключенных в гитлеровских концлагерях детей, наверно, могла только Лена. Даже непонятно, как эта маленькая хрупкая женщина все это выдержала. Ведь не для литературы же она поместила себя в минувший ад. И вообще, литература – не ее цель. И признание – тоже. Она не чувствует необходимости занять свое место в так называемом литературном процессе. Любимая игра Липкина по распределению поэтов по рядам и ранжирам – не ее игра. Здесь другое: «Осколки, обрубки, опилки, ошметки чьих-то судеб, распиленных, разбитых, раскромсанных, раскрошенных – это ХХ век. Я родилась сюда, видимо, не для того, чтобы занять свое место в шеренге, а чтобы даже близко ни к какой шеренге не подходить – стояние в очереди – это трата времени. Может, и не напрасная для сиюминутной жизни, но бессмысленная, если во что-то веришь, например, в непрерывность культуры. И с этой точки зрения неважно – публикуют, покупают, читают, знают, – или все то же с “не”. Другой вопрос – для кого это все делаю – для себя, для знакомых, друзей, для широкого читателя?»
Лена Макарова не просто с головой ушла в ад Катастрофы. Она нашла в себе силы этот ад исследовать. Чего это ей стоило и как ей удалось все это выдержать, знают и понимают немногие. Как? Наверно, вот так: «Я построила стену, которая будет защищать меня от ударов. Эта стена во мне самой. Так что все зло людей будет рикошетом бить в них самих. ‹…› А я останусь только с тем – что люблю. Своим одиночеством, своей работой».
То, что этот ад нашел отражение в ее книгах, – естественно. А в чем же еще? И вечно сомневающаяся Лиснянская, уже находясь на вершине своей земной славы, всеобщего признания, ставшая лауреатом всевозможных премий, вдруг заново открывает собственную дочь: «“Фридл” – замечательно сильное, талантливое произведение, за которым стоит не только ее и твой огромный труд души, но и Слово как таковое. Но начало, а м.б., середина вещи, которую ты сейчас прислала, а мы с Семеном прочитали, уже новый, высший уровень, самый высокий, на который способен подняться художник. Прежде я считала тебя крупным талантливым писателем. А теперь вижу: ты – гений! Даже страшно от этого открытия. Боже мой! Неужели Твою посланницу родила я, грешная? Ты понимаешь, что за вопрос я задаю и каким благоговением этот вопрос продиктован? Больше ничего я тебе сейчас не напишу: я плачу, я смеюсь, я обращаюсь к Богу. Я молюсь, чтобы Он дал тебе сил и здоровья довершить твой подвиг не гражданина-архивщика, и за это слава была бы архивному работнику, я молюсь за Его поддержку твоего писательского гения».
Но сама Макарова тут же реагирует, словно желая поставить все на свое место: «Что до моей гениальности, то слухи о ней прошу считать преувеличенными. У гениальных все связывается воедино, а у меня все трещит по швам. Но что-то мною движет, и, скорее, интерес, любопытство, желание узнать, научиться распознавать вещи и явления, это метонимические поиски, но, даже если они меня не приведут к конечному продукту – результату, они интересны сами по себе».
Это и является целью – поиск, движение. Вся работа ее – средство познания. И создание прозы – в том числе. И вполне естественно, что на этом пути возникают не только открытия, но и обыкновенная человеческая усталость, попытка защититься даже от себя самой, от своей собственной бьющей через край энергии. Несколько наивное утверждение, что «у гениальных все связывается воедино, а у меня все трещит по швам», – тоже от усталости. На пути поисков не все тупики рассасываются быстро. Это вполне естественно. И в таких ситуациях возникает неуверенность, что тоже закономерно. «Сейчас я не вижу ни смысла в своей “подвижнической” деятельности, ни в потребности поддержки с чьей-либо стороны. Думаю, я нуждаюсь только в одном – в одиночестве. Это не поза “рассудка”, который “изнемогает”, это поиски пути. Я заблудилась не в небе, а между землей и небом, при том, что не птица. Правда, летаю на самолете, где и впрямь чувствую себя свободной».
Хорошо, что эти периоды у Елены Макаровой не затягиваются надолго.
Могу только присоединиться к Инне Львовне: книга «Фридл» – гениальна. Это одно из лучших произведений нового века, написанных на русском языке. Читая ее, понимаешь, как все в этом мире связано, почти неразрывно, одно в другом. «Двадцатые годы Европы – какой расцвет искусств и какое отвратительное время, – становление советской и формирование фашистской империй. Ипохондрический еврей Кафка ищет душевного укрытия от будущего ада на груди Милены Ясенской. Все те же проблемы – социальные катаклизмы и жизнь художника. Очень полезно для понимания эпохи и Фридл‚ ведь это схожие по типу женщины – богемные, свободные (в рамках тогдашних представлений о свободе)», – пишет Макарова.
«Расцвет искусства» прямиком отправлялся в сталинские лагеря и гитлеровские газовые камеры. Одиночки искали новые пути в искусстве. Политики искали новые средства истребления. В этом нет ничего нового. Но Лена не останавливается на ужасных фактах Холокоста. Она, как всегда, идет дальше, до конца, за грань общеизвестного. И в письмах матери вскрывает еще один конфликт – конфликт между еврейским иррационализмом и еврейской логикой, между величайшей трагедией народа и постыдным практицизмом отдельных его политиков, зачастую перечеркивавших стремление народа к выживанию в страшнейшей бойне двадцатого века.