Страница 26 из 31
– А потом опять с той стороны вернешься?
Протос немножко подумал и ответил:
– Ну да, пожалуй, так натуральнее.
С этими словами он наклонился, отворил потайную дверцу, спрятанную в стенной обшивке, до того низенькую, что кровать ее всю закрывала. Когда он просунулся в эту дверцу, Карола схватила его за плечо.
– Послушай, – строго прикрикнула она, – ничего с ним не делай, не надо!
– Говорят же тебе, я пошел священником переодеться!
Как только он скрылся, Карола встала и принялась одеваться.
По правде, я сам не знаю, какого я мнения о Кароле Негрешитти. Выкрик, который у нее сейчас вырвался, пожалуй, доказывает, что сердце ее не слишком глубоко испорчено. Так в самом лоне разврата подчас открывается удивительная нежность чувств подобно тому, как голубой цветок расцветает на куче навоза. По сути своей Карола была покорна и преданна, и, подобно большинству женщин, нуждалась в руководителе. Когда Лафкадио бросил ее, она тотчас пустилась разыскивать первого своего любовника, Протоса – с досады, из мести, назло. И снова ей пришлось пережить нелегкие дни, и Протос, не успев ее получить, сразу снова же сделал ее своим инструментом. Потому что Протос любил власть.
Другой человек, не Протос, мог бы поднять, возродить эту женщину. Но этого прежде всего надо было бы захотеть. Протос же, наоборот, как будто нарочно задался целью оподлить ее. Мы уже видели, каких постыдных услуг требовал от нее этот бандит; честно говоря, казалось, что и она соглашалась на это без особого отвращения, но душа, восстающая против своего жалкого жребия, часто сама не замечает своих первых движений: лишь под действием любви обнаруживается потаенное противление. Неужто Карола влюбилась в Амедея? Было бы неосторожно утверждать это, но при соприкосновении с его чистотой смутилась ее испорченность, и выкрик, переданный мной, без сомнения, выплеснулся из глубин ее сердца.
Протос вернулся. Одежды он не поменял. В руках у него был сверток шмотья, который он положил на стул.
– Что такое? – спросила она.
– Я передумал. Сначала надо пойти на почту и посмотреть его корреспонденцию. Переоденусь потом, в обед. Дай-ка мне зеркальце.
Он подошел к окну, внимательно рассмотрел свое отражение, приклеил темные, совсем чуть-чуть светлее черных волос, коротко подстриженные усики.
– Кликни Батистена.
Карола была уже совсем готова. Стоя возле двери, она затягивала шнуровку.
– Я тебе сто раз говорил: чтобы я тебя не видел с этими запонками. Ты с ними очень приметная.
– Ты же знаешь, кто мне их подарил.
– То-то и оно.
– Ты что, ревнуешь?
– Вот дура!
Тут постучал и вошел Батистен.
– Давай попробуй сделать шаг в карьере, – сказал ему Протос, кивая на пиджак, воротничок и галстук, которые принес из-за стены – они лежали на стуле. – Будешь водить клиента по городу. Я его у тебя перейму вечером. Из виду не теряй.
Амедей исповедался в Сан-Луиджи деи Франчези, а не у Святого Петра: собор пугал его своей огромностью. Батистен проводил его туда, потом отвел на почту. Как и следовало ожидать, у «Тысяченожки» там были свои люди. По визитной карточке, пришпиленной к чемодану Лилиссуара, Батистен узнал его имя и передал Протосу; тому ничего не стоило получить у замешанного в дело служащего письмо от Арники, и он без зазрения совести прочитал его.
– Странно! – воскликнул Лилиссуар, когда час спустя сам потребовал свою корреспонденцию. – Странно! Как будто конверт уже вскрывали.
– Здесь это часто бывает, – флегматично сказал Батистен.
К счастью, Арника была благоразумна и позволяла себе лишь самые туманные намеки. Письмо, собственно, оказалось коротенькое; Арника только писала, что аббат Мюр, «прежде чем что-либо предпринимать», советует встретиться в Неаполе с кардиналом Сан-Феличе, бенедиктинцем. Невозможно было и желать выражений более невнятных, а значит, и менее компрометирующих.
У мавзолея Адриана, именуемого замком Святого Ангела, Лилиссуар пережил горькое разочарование. Огромная масса здания высилась посреди двора, в который вход посторонним был запрещен – допускались только туристы по пропускам и даже, как специально было указано, лишь в сопровождении сторожа.
Эти чрезвычайные меры охраны, само собой, подтверждали подозрения Амедея, но они же давали ему и меру из ряда вон выходящей трудности предприятия. На почти пустынной в предвечерний час набережной, у внешней стены, оборонявшей подходы к зданию, Лилиссуар наконец избавился от Батистена. Он ходил взад-вперед у подъемного моста замка, мрачен и пав духом, потом отошел к самому берегу Тибра и попытался хоть что-нибудь рассмотреть, заглянув через первую линию ограждения.
Сперва он не обратил внимания на священника (мало ли священников в Риме!), сидевшего рядом на скамейке и с виду полностью погруженного в чтение молитвенника, но на самом деле давно исподтишка наблюдавшего за Амедеем. Достойный священнослужитель носил длинную густую серебристую шевелюру, а с этим уделом старости входил в противоречие молодой, свежий цвет лица – знак праведной жизни. По лицу сразу был виден священник, а по какой-то особенной благопристойности, свойственной этому человеку, – французский священник. Когда Лилиссуар в третий раз прошел мимо скамейки, аббат вдруг встал, подошел к нему и, чуть не рыдая, произнес:
– Как! Я не один! Как! Вы тоже его разыскиваете!
С этими словами он закрыл лицо ладонями, и разразились его долго сдерживавшиеся рыдания. Потом он вдруг спохватился:
– Неразумный, спрячь свои слезы! Прекрати воздыхания! – Он схватил Амедея под локоть: – Не будем здесь оставаться, сударь, мы под наблюдением. Проявление чувств, от которого я не мог удержаться, уже замечено.
Пораженный Амедей следовал за встречным.
– Но как же, – смог он наконец выговорить, – как же могли вы узнать, почему я здесь?
– Дай Бог, чтобы только я это сообразил! Но ваша тревога, но печаль во взгляде, с которой вы осматривали эти места, – могут ли они ускользнуть от того, кто уже три недели днем и ночью вожделенно ждет их? Увы, сударь! Едва я увидел вас, как некое предчувствие, некое уведомление свыше заставило меня признать вашу душу сродни моей… Осторожно, кто-то идет. Ради Христа, изобразите совершенную беззаботность.
Навстречу им по набережной шел зеленщик. Аббат тотчас заговорил, как ни в чем не бывало продолжая беседу, только намного живее:
– А поэтому «Вирджинию», которую так ценят некоторые курильщики, прикуривать можно только от свечи, вытащив из середины соломенный фитилек: его вставляют, чтобы в середине сигары оставался тоненький просвет, по которому идет дым. Если у «Вирджинии» нет такого фитилька, ее можно просто выкинуть. Я, сударь, знал очень тонких ценителей, которые закуривали до шести штук, пока не выберут подходящую…
Зеленщик прошел.
– Видели, как он посмотрел на нас? Непременно было надобно сбить его с толку.
– Что ж это! – воскликнул ошеломленный Лилиссуар. – Неужели какой-то простой огородник тоже из тех, кого мы должны опасаться?
– Сударь, я не могу утверждать наверняка, но предполагаю, что так. Окрестности этого замка под особливым надзором; тут так и рыщут тайные агенты полиции. Чтобы не возбуждать подозрений, они переодеваются в самые разные платья. Они так ловки, так хитры! А мы-то столь неосторожны, столь доверчивы! Я вам вот что скажу, сударь: сам чуть было не выдал себя с головой, не остерегшись самого неприметного факкино, который просто вызвался донести, когда я сюда приехал, мой скромный багаж с вокзала к месту, где я поселился. Он говорил по-французски, и хотя я по-итальянски бегло разговариваю с детства, вы поймете, сударь, какие неотразимые чувства я испытал, услышав родной язык в чужой земле… И вот этот факкино…
– Из тех?
– Да, из тех. Вскоре мне удалось в этом убедиться. К счастью, я с ним почти что не разговаривал.
– Вы меня пугаете! – сказал Лилиссуар. – Когда я приехал сам, то есть вчера вечером, тоже попал к какому-то гиду; доверил ему свои вещи, и он говорил по-французски.