Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 91

Так же, ничем не моргнув и ничего не фильтруя, он вводит в научный оборот версии о Мандельштаме в психзоне под Сучаном и об идиллической старушке в селе Черниговке, с которой Мандельштам коротал свои последние дни:

«Очевидцы утверждали, что своими глазами видели покосившийся крест на могиле поэта с полуистертой надписью „О. …штам“. Однако эти сведения оказались неподтвержденными».

Ведь ценнейшие какие сведения, ну и что что неподтвержденные! Осталось только доискаться, эмалированными ли были ведра и не Ариной ли Родионовной звали старушку?..

Мне, кстати, приходилось встречать мандельштамовского лжесвидетеля: безобиднейший народ. К прочитанному рассказу Эренбурга или, в лучшем случае, Надежды Яковлевны они прибавляли от себя всего пару фраз: всегда — о том, как Мандельштам умер у них на руках, и, через раз, вторую — что именно он, умирая, успел произнести в их адрес напутственное. На несовершенный залог, — то есть не на «умер», а на «умирал» с подробностями — фантазии или решимости уже не хватало.

А тут наглый враль Моисеенко, натискавший целый «рóман» детализированных фантазий, к тому же подтверждающихся и мемориальской базой данных, и другими свидетельствами: все учел, все предусмотрел этот хитрован из Осиповичей!

Впрочем, и Марков не прост. Потому и мечет свой томагавк не во все, что сообщил Моисеенко, а только в часть. Он не оспаривает того, что Моисеенко был в лагере осенью 1938 года и в сибирских лагерях весной 1939 года, не оспаривает он и его знакомства с поэтом. Та малость, которую он пыжится доказать, — лишь в том, что с начала декабря 1938 года и по апрель 1939 года Моисеенко был не на Владивостокской пересылке, а на Колыме. А в таком случае — ура! — смерти Мандельштама Моисеенко видеть никак не мог, так что никакой бани с прожаркой не было, — что и требовалось доказать!

Мне лично довелось переписываться и даже разговаривать с тремя очевидцами — Крепсом, Маториным и Моисеенко. Крепс и вывел меня на Маторина, не переставая нахваливать его как свидетеля (а я направил к нему и Маркова), а о Моисеенко тогда еще никто не знал. Старые зэки Моисеенко и Маторин, прочитав о Мандельштаме друг у друга, явно недолюбливали свидетельства друг друга, оба возбуждались и отмечали то, в чем, по их мнению, ошибается другой, но ни один не говорил о другом, что он лжец или самозванец и не позволял себе того, что Григорий Померанц называл «пеной на губах».

А вот Марков — позволил, и на губах его одна только пена, а у читателя вместо лебединой песни — только шипение пенящейся пустоты…

Четыре ведра помоев: из мандельштамоведов в моисеенковеды

Свое наступление Марков повел сразу с двух сторон — с риторической и с исторической.

Сначала о риторическом заходе. На протяжении многих страниц — выморочные попытки разоблачения «лжи». «Самое главное, — покоя не давало смутное ощущение того, что кроме ошибочных сведений, герой-прозелит что-то скрывает, не договаривает…». Таких фразочек в «Рубеже» — десятки!

Но после такой арт-риторической подготовки так и ждешь, что теперь Марков-историк добьет своего «героя-прозелита» неотразимо убийственными аргументами.

Что ж, слово Маркову-историку!

Составленный им каталог прегрешений Моисеенко против правды-матки не так уж и длинен.

Во-первых, говорил, что прибыл в лагерь 15-го, а на самом деле 14 октября.





Во-вторых, говорит, что срок у Мандельштама 10 лет, а на самом деле 5.

В-третьих, грубейшею ложью является утверждение, что до самой смерти поэт оставался в подаренном Эренбургом, желтой кожи, пальто.

Ну и, в-четвертых и в-пятых, Моисеенко утаил, что плыл на «Джурме» в Нагаево и что зиму 1939 года провел на Колыме: в начале декабря 38-го года — туда и в апреле 39-го — обратно! Так что смерти мандельштамовской не видел, ври да не завирайся.

К Нагаево и Колыме мы еще вернемся, а сейчас напомним о феномене аберрации памяти, то есть о первых трех обвинениях.

Воспользуемся для этого теми пассажами, где Марков поминает лично меня или мои работы. Так, он пишет, что я приезжал во Владик с телевизионщиками в 1989 году и что нас якобы не пустили на территорию экипажа — бывшую лагерную. А я помню это иначе: дело было в 1990 году (фильм вышел на экраны 15 января 1991 года), и нас за ворота пустили, но только двоих и без камеры. Марков тогда уверенно показывал мне свои краеведческие реконструкции местонахождений — и 11-го барака, и больнички, и карьера, и места братской могилы (но это уже снаружи). Мое второе посещение экипажа состоялось в 2006 году, и с нами был Коля Поболь. Третьего визита не было.

Итак, двое участников одного и того же события утверждают о нем весьма разное. Проверить, кто из них прав, в данном случае не очень сложно. Но, кто бы прав ни оказался, его «правота» вовсе не означает, что другой, тот, кто не прав, — лжец. Просто одного из нас, а может быть и обоих, подвела память, поскольку мы, слава богу, не в состоянии удерживать все детали в их доподлинности бесконечно долго. Это, собственно, и называется «аберрацией памяти», — и это не болезнь и не злой умысел.

Когда Моисеенко упорно говорит о наличии на умирающем Мандельштаме желтого кожаного пальто Эренбурга, а другие помнят иначе и даже говорят, что это пальто уже давно было украдено или выменено Мандельштамом на сахар, тут же у него и украденный, то все это более чем возможно, но все это тоже аберрации памяти. Если всем сообщающим об утрате поверить, то нарядов у поэта был целый гардероб — тут и бушлат, и телогрейка, и пиджак, и даже тулуп, и зеленый френч, но ни один наряд не совпал в памяти разных людей хотя бы дважды. Усомнился бы я и в готовности находящегося в ГУЛАГе и не отличающегося богатырским здоровьем Мандельштама обменять накануне или в разгар зимы единственную теплую вещь на десерт.

Лично для меня убедительнее остается версия Моисеенко, сообщающего такую яркую, такую доподлинную деталь, какую невозможно придумать: пальто не взяли в прожарку из-за того, что оно кожаное (и, наверное, обработали иначе, например, сулемой). Вполне возможно, что у Мандельштама было не пальто, а тулуп (с кожаным верхом), полученный в больнице, когда поэт оказался в ней в первый раз.

И сколько бы Марков и загадочная фрау Кухарски из Вены ни ахали и ни охали, цена таким «доказательствам» — грош. Доказать тут ничего нельзя, можно только допустить.

Оспаривал Марков и самый факт хождения в баню и на прожарку. Мол, холодно и далеко. Но когда и кого это в ГУЛАГе останавливало? Новые свидетельства, — в частности, Моисея Герчикова, сообщающего, что Сергей Цинберг, скончавшийся назавтра после Мандельштама, умер именно после похода в баню, — прекрасно согласуются с моисеенковскими.

Обратимся к центральному марковскому аргументу — к путешествию Моисеенко на Колыму. Сам Моисеенко, правда, упорно о себе думает, что в январе-феврале 1939 года переболел тифом и оглох, после чего в апреле и был сактирован в Мариинск. По Маркову — все иначе: Моисеенко забросили в начале декабря последним в 1938 году трюмом в Нагаево. Моисеенко, видимо, был там настолько позарез нужен, что даже карантин по тифу, объявленный на пересылке со 2 декабря (и закончившийся 26 декабря, как и полагается, прожаркой вещей и бараков), не остановил ни его собравшихся у причала работодателей с цветами в руках, ни его биографа Маркова с лупой и календарем. Марков Моисеенко на Колыме уже и местечко получше подобрал, где тот коротал бы эти месяцы: больнично-санаторного типа лагерек «23-й километр». Но даже на таком курорте, как Колыма, приморский тиф, видимо, полностью не прошел, или же с Моисеенко произошло что-то еще, но магаданские гуманисты возьми да и верни его в апреле 1939 года с благодарностью сначала на материк, на пересылку, а оттуда, уже не мешкая, в Мариинск — столицу Сиблага[552].

Ну хорошо, пройдем и мы вслед за Марковым по стопам биографии Юрия Моисеенко.

552

Сиблаг, существовавший с 1929 и по 1960 г. Его столица перемещалась — то она в Мариинске, то в Новосибирске. С 28 февраля 1937-го и по 29 июля 1939-го — как раз в Мариинске.