Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 91

Текст «списка Чухонцева» производит наиболее целостное и систематичное, а потому и наиболее удачное — впечатление (хотя серьезных отличий от «списка Поболя» немного, а в одном случае — где «три тысячелетья» — «список Поболя» и органичнее).

Авторитетность книжной версии серьезно понижена выпадающей из метра заключительной строкой 7-го катрена («За тысячелетья проросло»).

Неудачей книжной публикации является ее графика. Не знаю, насколько это оправдано источником, но ничто в структуре стихотворения не говорит за то, что его надо печатать не девятью катренами, а четырьмя сдвоенными катренами с одиноким девятым катреном в конце.

P. S. Три птицы мистификации:

«плагиат щегла», «тетерев на току» и «троянская утка»

Надо сказать, что Осип Эмильевич стал невольным «участником» даже не просто трех мистификаций, а трех типов мистификаций.

Первый тип — это Лидия Густавовна Суок-Багрицкая: банальное воровство чужого щегла из клетки у репрессированного и погибшего в ГУЛАГе бесправного старика во славу родимой кровиночки — талантливого мальчишки, погибшего на войне! Мандельштама же все равно не печатают — не пропадать же добру. И даже если среди бумаг сына был неподписанный автограф или список даже Севиной рукой, — выпадение этого стихотворения из прочих сыновних текстов не могло не бросаться в глаза!

Второй — это литературный маньяк Сергей Рудаков: самовлюбленный тетерев на току, Ромео, до беспамятства и безрассудства влюбленный в… Ромео!

И, наконец, тип третий — это как раз Юрий Домбровский, чей психологический мотив, восприми мы его всерьез, был бы особо дерзновенным и самонадеянным: ничего «не брать» у Мандельштама, а как бы отдать ему самому — своего рода принцип горделивой «кукушки»!

Но в таком случае мир — а уж Н. Я. и подавно — наверняка знали бы об этом апокрифе, об этой «колымской Трое» Мандельштама, и узнали бы гораздо раньше, чем об этом поведал Чухонцев. Ведь Н. Я. и «поэт Д.» были достаточно рано (не позднее осени 1965 года) и напрямую знакомы.

Нет, все было куда проще: один поэт выпил, разволновался и, мешая «домашнюю заготовку» (Мандельштам аж на Колыме!) с импровизацией, попытался разыграть другого, и даже, наверное, думал, что разыграл. Но ни один не побежал патентовать ни свои шальные утверждения, ни тем более свои законные сомнения.

Так что если выбирать из мира птиц, то это все же не «кукушка», а троянская «утка». Тяжело взмахнув крыльями, натужно оторвавшись от воды, но не сделав и круга, она почти сразу же села обратно.

СЛЕДОПЫТЫ

Надежда Мандельштам, Моисей Лесман и другие

Надежда Мандельштам

Самым первым — во всех смыслах этого слова — «историческим следопытом» была сама Надежда Яковлевна, представившая свои результаты в двух заключительных главах «Воспоминаний» — «Дата смерти» и «Еще один рассказ».

Она пишет о десятке свидетелей, которых она лично расспрашивала о последних месяцах жизни О. М. Ее собственная кочевая жизнь мало способствовала методическому поиску и расспросам, но тем не менее можно отметить, что как минимум четверо — Казарновский, Меркулов, Хазин и «физик Л.» — оставили свой след в ее тексте. Еще трое — писатель Д. (Домбровский), поэт Р. (личность не установлена, но В. Марков говорил мне, что близок к решению этой загадки) и неназванный (?) Шаламов — свидетели пусть не о Мандельштаме, но о лагерях. Никак не обозначены у нее Филипп Гопп (он, правда, ничего и не рассказал) и Иван Милютин, чей текст, возможно, попал к ней уже после отправки рукописи «Воспоминаний» на Запад. Но не охвачен ею и Злобинский!

В ее усилиях следопыта просматривается несколько этапов.

Первый — это ташкентский, когда сама судьба свела Н. Я. с первым из встреченных ею посланцев с того света — с Казарновским.

Второй — ульяновский, когда ее мучил своими «новостями» об О. Э. нравственный садист-особист Тюфяков.

Третий — московско-чебоксарский — связанный с хрущевскими разоблачениями и началом всесоюзного процесса реабилитации безвинно репрессированных лиц. В записях Н. Я. находим след этого процесса:

«Реабилитация. Слухи о реабилитации начались в 54–55 гг. Во время одного из приездов в Москву из Чебоксар я услыхала про героическую борьбу за реабилитацию вдовы Бабеля и внучки Мейерхольда»[543].





И четвертый — тарусско-московский, когда Н. Я., получив прописку и купив квартиру, «осела» в столице. Это впервые дало ей возможность относительно спокойно встречаться с интересующими ее очевидцами (впрочем, и в тарусскую свою пору она не останавливалась перед тем, чтобы выбраться к Хазину в Болшево, например).

Терпеливо собирая крупицы сведений о последних злосчастиях своего мужа, она опросила десятки свидетелей и лжесвидетелей, после чего поделилась с читателями тем, что за долгие годы смогла узнать. В ее первой книге «Воспоминания» этому посвящены две последние главы: «Дата смерти» и «Еще один рассказ».

Илья Эренбург

Вторым — пусть и невольным — следопытом следует признать Илью Григорьевича Эренбурга. Его воспоминания «Люди, годы, жизнь…» будильником прозвенели в ушах усыпленного поколения, многие (не все, конечно) встряхнулись и, благодаря ей, начали думать и понимать. Именно Эренбургу Н. Я. обязана большинством своих свидетелей и свидетельств.

Приведенные или процитированные Эренбургом поразительные стихи были, в сущности, первыми публикациями «позднего Мандельштама» на родине, а сообщенные биографические сведения — вешками той неписаной биографии-судьбы поэта, еще только возникавшей в сознании читателя.

В январской книжке за 1961 год можно было прочесть следующее:

«Кому мог помешать этот поэт с хилым телом и с той музыкой стиха, которая заселяет ночи? В начале 1952 года ко мне пришел брянский агроном В. Меркулов, рассказал о том, как в 1938 году Осип Эмильевич умер за десять тысяч километров от родного города; больной, у костра он читал сонеты Петрарки. Да, Осип Эмильевич боялся выпить стакан некипяченой воды, но в нем жило настоящее мужество, прошло через всю его жизнь — до сонетов у лагерного костра…»[544].

Этот абзац оказался той классической наживкой замедленного действия, — той, что вскоре привела к Эренбургу нескольких посланцев с того света, видевших Мандельштама кто в эшелоне, кто в лагере, а кое-кто — и на Колыме, где тот никогда не был.

Каждого из них Эренбург так или иначе переадресовывал ко вдове Мандельштама. Надо ли говорить, как сама она, по крупицам собиравшая и быль, и небыль о последних месяцах и смерти О. М., жадно искала такие контакты и как жаждала лично каждого расспросить! На страницах ее книг, в ее переписке и в ее архиве остались многочисленные следы таких переадресовок и встреч, а вместе с ними — иногда — и сами свидетельства.

И еще одно явление предопределил этот пассаж — романтизацию мандельштамовской смерти.

В действительности же не было не только стихов у костра, но и самих костров. Ни Меркулов, ни Злобинский ничего такого ни Эренбургу не рассказывали и не писали, так что «разжигал» их сам Эренбург, причем намеренно — для создания антуража и стиля.

Но именно на эту — фальшивую, в сущности, — ноту впоследствии запали очень многие романтики-мифотворцы[545].

Евгений Мандельштам

Третьим по времени следопытом следовало бы назвать Евгения Эмильевича Мандельштама (1898–1979), младшего брата поэта. Это он — предположительно в 1966 году — вышел на академика Крепса, благо его старший сын Юрий работал у Крепса в институте, и это он в январе 1967 года рассказал свояченице о Крепсе (или Гревсе, как она запомнила с голоса).

543

РГАЛИ. Ф. 1893. Оп. 3. Д. 108. Л. 39.

544

Новый мир. 1961. № 1. С. 144.

545

См. ниже.